которые начали составляться в Древней Академии (Спевсипп) и у перипатетиков (Аристоксен и Неанф), в александрийский период были продолжены Гермиппом и Сатиром Антигон из Кариста, в сeредине III в


Три этапа исторического развития античной философии
ВВЕДЕНИЕ
При рассмотрении периодизации античной философии были выделены три ее этапа: пребывание-исхождение-возвращение. Эта триада была разработана античными неоплатониками для рассмотрения любого процесса, прежде всего вневременного движения в пределах чистого бытия и вообще любой внечувственной реальности. Но когда мы имеем дело с конкретным историческим бытием, данная триада предполагает развертывание ее вневременной структуры во времени: в реальной истории мы сталкиваемся с определенной последовательностью, и только в этой исторической последовательности (линейный характер которой, впрочем, не следует преувеличивать) раскрывается структура того целого, которое мы в данном случае рассматриваем как историю философии европейской античности.
Намеченная в предшествующем разделе эволюция основных идей и концепций ранней греческой мысли представила читателю один важный аспект понимания первого этапа античной философии. Теперь нам предстоит рассмотреть все три этапа в целом, уделяя преимущественное внимание не столько эволюционному моменту в развитии философских идей, сколько тому механизму, благодаря которому греческая культура ко времени Платона вместила полноту своего духовного самоопределения, начиная с Аристотеля, сумела раскрыть, дробно воспроизвести и развить в отдельных аспектах, а на завершающем этапе преимущественно в философии позднего платонизма вновь вернуться к исходной собранности и целостности.
Понятно, что при таком подходе, предлагаемом в данном разделе, преимущественное внимание уделяется институциональному аспекту античной философии: как самому институту философской школы в целом, так и тем его моментам, которые обеспечивают специфические формы порождения, передачи и распространения философского образа мысли и жизни в античности жанрам философской литературы, способами преподавания в философской школе, межшкольной и внутришкольной полемике, формам диспутов, постепенному формированию техники и инструментария философского исследования. Понятно также, что в данном случае особенно важно всякий раз фиксировать, как сама античность осознает и формулирует те или иные аспекты своего философского самоопределения, и ставить свидетельства такого рода рефлексии во главу угла нашего рассмотрения.
Глава 1. ПРЕБЫВАНИЕ (
·
·
·
·
·
1. НАЧАЛО АНТИЧНОЙ ФИЛОСОФИИ
Диоген Лаэртий (I 12) и ряд других авторов сообщают, что “философию философией, а себя философом впервые стал называть Пифагор”. С точки зрения эволюции философских в современном понимании идей пифагорейская философия была рассмотрена в разделе II как одна из составляющих некоего общего и начавшегося ранее историко-философского процесса. Здесь же вопрос о начале древнегреческой философии формулируется так: каков исторический смысл предания, согласно которому Пифагор первым назвал философию философией, а себя философом? Для современного сознания этот вопрос может быть поставлен и таким образом: почему в одно и то же время в Греции VI в. до н.э. возникают институт школы, философия и наука три феномена, которые в античности были неразрывно связаны друг с другом?
Прежде всего обратим внимание на то, что имена философия и философ, а также глагол философствовать появляются в совершенно определенной исторической ситуации и создаются для того, чтобы противопоставить уже существующим некую новую позицию человеческого разума, новое отношение к божеству, к миру чувственно воспринимаемому и к миру человеческого знания. Первые философы (filТsofoi), т. е. “почитатели мудрости”, самим своим именем противопоставлены прежде всего мудрецам (sofo); помимо этого, исторически философы-пифагорейцы противопоставили себя представителям недавно возникшей и развивающейся ионийской науки (storh). Рассмотрим оба эти духовные и интеллектуальные движения ближе.
Мудрецы и ученые
В разное время называлось разное число мудрецов: традиционное число “семь” в применении к мудрецам носит явно фольклорный характер, что вполне соотносится и с традиционными состязаниями в мудрости, которые в Греции были институализованы: мы уже обращали внимание на то, что начиная с 582 г. до н.э. они проводились в честь Аполлона во время и в рамках Дельфийских игр. Создание такого института было очевидным образом вызвано тем, что возникла новая интеллектуальная элита, нуждавшаяся в общегреческом признании. Агоны мудрецов состязания в мудрости на общегреческих играх были единственным институтом, который начал реально формироваться в территориально разбросанной Греции начала VI в. до н.э. и давал новой элите возможность закрепить определенные формы культивирования интеллектуальной деятельности, достаточно независимые от непосредственных практических нужд.
Кем были мудрецы? Законодателями, государственными и политическими деятелями. Элиан (Пестрая история, 3, 17) замечает, что “Солон [был во благо] афинянам, Биант и Фалес оказали большую помощь Ионии, Хилон лакедемонянам, Питтак митиленцам, Клеобул родосцам”. О большинстве мудрецов дошли совсем незначительные сведения, но о некоторых мы знаем немного больше. Таковы прежде всего Солон и Фалес.
Знаменитый афинский законодатель Солон известен нам по целому ряду стихотворных фрагментов: он использовал традиционные для литературы того времени элегию и ямб. Диоген Лаэртий в первой книге своего сочинения сообщает, что практически все мудрецы писали стихи. Писание стихов представителями новой интеллектуальной элиты подтверждало их умение использовать традиционные формы проявления мудрости. Но помимо этого они же из первых прозаиков. Законы были первыми представительными прозаическими текстами, сопоставимыми с множеством стихотворных текстов, которые до сих пор были у греков преимущественной сферой применения письменности.
До какой степени непростым было овладение прозой, можно судить на примере того же Солона, который, по сообщению Плутарха, поначалу и законы хотел изложить в стихах. Плутарх сообщает (Солон, 3): „Некоторые говорят, что Солон и законы пробовал изложить стихами, и приводят такое начало его поэмы:
Будемте прежде молиться владыке Крониону Зевсу: Этим законам судьбу да пошлет он и славу благую.
Однако текст его законов был прозаическим, и Аристотель об этом тексте замечает: “...так как законы не были написаны просто и ясно,.. то неизбежно возникало много споров... Некоторые думают, что Солон нарочно сделал законы неясными, чтобы решение дел зависело от народа. Однако это предположение неправдоподобно, а скорее этот факт объясняется тем, что он не умел в общей форме выразить наилучшее” (Афинская полития 9, 2).
Несмотря на очевидные трудности, с которыми сталкивались первые составители прозаических текстов, конец VII века – VI век до н.э. оказывается временем активного законотворчества или если использовать слова Аристотеля временем, когда греки впервые опознают это специфическое умение: в общей форме выразить наилучшее. Для этого нужны были именно проза и оказавшееся непростым умение ею пользоваться независимо от условности стихотворных жанров.
Другая сфера применения исключительных интеллектуальных способностей мудрецов на первых порах могла обходиться традиционными стихотворными жанрами или же вообще ограничивалась практическими советами. Так, говоря о Фалесе, Геродот упоминает его роль в государственных и военных делах: он предлагал ионийцам держать один булевтерий в Теосе центре Ионии (I 170–A4), помог Крезу переправить войско через реку Галис (I 75–A6); помимо этого, Геродот рассказывает о предсказании Фалесом солнечного затмения (I 74–A5). Ряд источников говорит также об “открытии” Фалесом Малой Медведицы. Фалес, вероятно, ничего не писал, а если и писал, то «Астрономию для мореходов» в стихах (Диоген Л. I 23). Фалес занимался также торговлей и путешествиями* .
Эта вторая сфера применения исключительных интеллектуальных способностей, связанная со знанием астрономии и географии, стала решительным образом развиваться после распространения в Греции папируса, что происходит в том же VI в. до н.э. Сочетание алфавитного письма с наиболее удобным в то время писчим материалом способствовало возникновению “научной” прозы и “науки” (
·
·
·
·
·
·
·).
Если прежде для фиксации и широкого распространения даже самых необходимых сведений использовались преимущественно стихи (прекрасный пример такого рода сводки практических советов на все случаи жизни «Труды и дни» Гесиода), то теперь в руках у тех, кто хотел установить и зафиксировать определенные факты, были удобный писчий материал и проза. Этот переход к прозаической фиксации сведений по географии, метеорологии, астрономии происходит как раз между Фалесом и Анаксимандром. Это и был переход от эпохи мудрецов к ионийской науке.
Целый ряд авторов свидетельствует, что Анаксимандр первый в целом ряде областей: он “первым открыл равноденствие, солнцевороты, [изобрел] часы и [установил], что Земля находится в самом центре [космоса] (12А2), “первым соорудил гномоны для распознавания солнцеворотов, времени, времен года и равноденствия” (А4), первый занялся географией, начертил географическую карту (А6*) и сконструировал глобус (А1); наконец, он “первым из известных нам эллинов осмелился написать и обнародовать речь о природе” (А7). Оставим на совести Аристотеля это название сочинения Анаксимандра о природе, но зафиксируем несомненный факт: Анаксимандр первым написал прозаическое сочинение, в котором “сделал суммарное изложение своих воззрений” (Диоген Л., II 2). Как и писание прозой первых законов, писание первого прозаического научного сочинения дело трудное и абсолютно непривычное: Анаксимандр явно использовал в своем сочинении глубокомысленные поэтические метафоры.
Даже о Геродоте многие ученые спорят: был ли он историком в нашем понимании, или же первоначально он был, скорее, географом и этнографом. Однако следует сказать, что четкое разделение на отдельные научные дисциплины было менее всего свойственно ионийской storh. Скорее общим пафосом этого взгляда на мир, впервые старавшегося опереться преимущественно на разум, было стремление исчерпать его мысленно в его временном и пространственном протяжении. Важно было дойти до предела в пространстве и во времени, т. е. дойти до края мира в пространстве и мысленно вернуться к его началу во времени. На краю Земли мысленный взор мог, например, вместе с Гомером и представлениями египтян предположить Океан, или водную стихию, окружающую Землю реку; но мог создать иное мысленное представление о том объемлющем (tХ peri con), в пределах которого помещается наш мир. Оно же оказывалось началом, из которого мир некогда возник.
В качестве такового могло выступать некое беспредельное начало, что, вероятно, и предположил Анаксимандр, считавший его вечным и нестареющим (12B2, ср. A9); заметим, что эти же эпитеты имело у орфиков Время (Орфические фрагменты, 66 Kern, в издании А.В. Лебедева, с. 48), которое “всему отец” (Пиндар, II Олимпийская ода, 17). Или же таким началом мог быть воздух, также понимаемый как некое беспредельное (A5), о чем учил Анаксимен, составивший прозаическое сочинение на ионийском диалекте, написанное, согласно Диогену Лаэртскому (II 3), “слогом простым и безыскусственным”; сгущаясь, воздух становится ветром, облаком, водой и землей, а разрежаясь огнем (A5).
В дальнейшем ионийская storh преимущественно развивает рационалистически достоверный аспект географических, этнографических и собственно исторических построений. Ближайшая фигура, соотносимая с Анаксимандром и Анаксименом, Гекатей Милетский, автор «Генеалогий», «Описания Земли» в двух частях, посвященных Европе и Азии, далее Геродот. Исследование реальной Земли и действительно бывшего исторического прошлого оказывается безусловно интереснее отвлеченных спекуляций о строении мира и его происхождении-возникновении.
На этом пути рационалистического исследования мира разум осознает свою самостоятельность и преисполняется известным презрением к мифологическому прошлому и традиционным взглядам на мир, а значит, и презрением к традиционным авторитетам и недостаточно обоснованным мнениям. Геродот осмеивает представления Гекатея об очертаниях Земли так же, как сам Гекатей осмеивал своих предшественников. К тому же, в поле зрения новой генерации эллинских интеллектуалов попадает множество других традиций: Египет и Восток служат для них богатой питательной почвой, так что еще в античности многие “открытия” первых ученых рассматривались как простое заимствование. Геродот замечает, что  “полос, гномон и двенадцать частей дня эллины узнали от вавилонян” (II 109), а именно эти открытия приписывали Анаксимандру. Современные исследователи усматривают влияние на Анаксимандра зороастризма.
Такое необыкновенное расширение кругозора развивает свободомыслие. В то же время процесс рационализации и секуляризации традиции происходит в городах, получивших письменные законы: теперь каждый мог толковать их и отстаивать свое понимание [=защищать свою позицию] в суде. О том, что эти две сферы наука и законодательство вместе определяли мировоззрение, можно судить по единственному фрагменту Анаксимандра, согласно которому возникающие и гибнущие вещи этого мира “выплачивают друг другу правозаконное возмещение неправды [=ущерба] в назначенный срок времени (B1).
Обратим внимание на то, что благодаря деятельности мудрецов-законодателей и представителей ионийской науки в обиход греческой культуры первой половины середины VI в. до н.э. вошли новые письменные тексты, одни из которых претендовали на исключительное значение и авторитет в городской жизни (записанные законы), другие (“научные” прозаические сочинения) грозили путем расширения кругозора и использования рационалистических моделей мира заменить, а посредством рационалистической критики отменить, т. е. лишить доверия, уже существующие традиционные авторитеты. К ним принадлежит прежде всего Гомер, а также Гесиод, в «Теогонии» изложивший происхождение богов и мира, а в «Трудах и днях» историю человеческого общества и практические советы на всякий день и случай. Когда угроза сокрушения традиционных авторитетов осознается как безусловно реальная, на сцену выходят пифагорейцы.
Пифагорейская философия
Пифагор перебирается с Востока на Запад и организует некий союз единомышленников, объединенных общими политическими, религиозными, научными и педагогическими задачами. В “пифагорейском союзе”, который оказался в значительной степени прообразом реально возникшей позже философской школы в собственном смысле слова, прежде всего культивируется определенная политическая ориентация (аристократическая), а также определенный образ жизни, предполагающий не столько ее единообразно конкретную жесткую регламентацию, сколько особый взгляд на человеческую душу, ее бессмертие и загробное существование, а в здешней жизни определенное воспитание. Но для того чтобы изложить этот особый взгляд, необходимо было найти самое возможность для него.
Эту возможность давало подчеркнутое благочестие, которое пифагорейцы стремились поддержать традиционными средствами: изложением своего учения безусловно нового для тогдашней Греции в стихотворной (гексаметрической) форме. Пифагорейцы создают множество текстов, приписывая их мудрецам седой древности Орфею, Мусею, Лину, и тем самым не только сохраняют, но и укрепляют традицию. Для нас такого рода тексты фальсификации, которые кажутся не совсем законным и добросовестным средством поддержания и укрепления традиции. Но не следует забывать о том, что сам Пифагор ощущал себя более чем обыкновенным человеком, и такой его образ культивировался его учениками и последователями. Мудрость основателя учения носила богооткровенный характер, и его адепты ощущали себя причастными к подлинному божественному истоку всякой мудрости: им, однако, были доступны только любовь к этой божественной мудрости и ее смиренное толкование.
Здесь же находит свое место и наука: она призвана теперь не противопоставлять себя традиции, как это ярко проявилось у ионийцев, а служить для объяснения, истолкования ее. Она теперь может также развиваться и самостоятельно, а не быть так или иначе прикованной к общегородской и вообще практической жизни, поскольку для нее открывается эта особая ниша политически обособленный кружок единомышленников, “школа”, при наличии которой не нужно больше оправдывать и объяснять самое возможность заниматься наукой, не приносящей непосредственно практической пользы
Метод совмещения благочестия и учености был также найден в ходе “школьной” разработки священных текстов. Деятельность Феагена из Регия, которая по времени (последняя треть VI в.), месту и направленности безусловно сопоставима с тенденцией сохранения эпической традиции, характерной и для пифагорейцев, приводит к созданию аллегорического метода толкования Гомера, а также способствует развитию того, что мы теперь называем гуманитарной наукой. Работа над изданием и толкованием текстов Гомера приводит Феагена к созданию грамматики. «Схолии к Дионисию Фракийскому» проводят различение грамматики: одна возникла еще до Троянской войны, и она была занята буквами и их произнесением (1а); другая
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·, наука, исследующая использование чистого греческого языка, которую впоследствии усовершенствовали перипатетики.
Таким образом, культивирование естественных и точных наук, которые, собственно говоря, только теперь, т. е. в рамках школы, получают почву для самостоятельного неприкладного развития, и возникновение науки о языке в так называемой пифагорейской школе также оказывается совершенно понятным: у пифагорейцев и в близких к ним кругах между непосредственной реальностью физического мира и социальной действительностью возникает институциональная прослойка, оправдывающая такой вид независимой интеллектуальной деятельности, более того продуцирующая его.
Феаген дает нам возможность представить, как можно было канализовать и утилизовать стремление рационалистически объяснить мир и не позволить в то же время рационалистическому напору уничтожить традиционные ценности. Припомним физические аллегории Феагена, согласно которому Гомер называет огонь Аполлоном, Гелиосом, Гефестом, воду Посейдоном и Скамандром, воздух Герой и проч. (А.В.Лебедев, с. 89–90), а также учение о стихиях в «Орфической поэме» Ономакрита, который считал началом всех вещей огонь, воду и землю (там же, с. 99), и попытаемся представить, к каким последствиям для самых рациональных подходов они привели.
Когда оказывается, что гомеровские поэмы целиком посвящены рассуждению об элементах природы и за перипетиями сюжета разглядывается борьба сухого и влажного, горячего и холодного, тяжелого и легкого, когда отдельные боги оказываются символами элементов, когда, помимо того, создаются гексаметрические тексты, непосредственно описывающие строение мира из тех или иных стихий, тогда мы можем сказать, что между непосредственной реальностью и способом ее осмысления появляется реальная прослойка в виде самостоятельно культивируемой определенным институтом группы авторитетных текстов. Наличие такой прослойки имело принципиальную важность для осознания совершенно специфического и автономного характера интеллектуальной деятельности, впервые отделенной от решения практических задач.
Наконец, обратим внимание еще на один принципиально важный момент, связанный с культивированием эпической литературы (включая создание «Орфических поэм» и «Священных речей») в специально создаваемых институтах, какими были пифагорейские кружки. Одной из важнейших функций, впервые закрепляемых за литературной продукцией, была функция педагогическая. Осознание важности и особенной значимости этой педагогической функции могло приводить к известной независимости даже от традиционно авторитетных текстов, в том числе от поэм Гомера. И здесь принципиальную роль играл как раз тот факт, что культивирование традиционного эпоса сопровождалось интенсивным самостоятельным творчеством. Согласно Диогену Лаэртию (VII 6), Пифагор написал три сочинения: «О воспитании», «О государстве», «О природе» или, по другим источникам, «О вселенной» в гексаметрах, а также «Священное слово», которое начинается так:
Юноши, свято блюдите в безмолвии все эти речи...
В связи с этим интересно заметить, что подчеркнутое неприятие Платоном Гомера и изгнание его из идеального государства имели в своей основе то же стремление регламентировать образовательный процесс в создаваемом им искусственном организме идеальном государстве, имеющем целью культивировать благочестие и науку.
Педагогическая направленность деятельности пифагорейских кружков объясняет постепенный переход от собственно ритуального функционирования создаваемых сакральных текстов к их автономному функционированию в рамках школы в качестве учебных. Именно этот момент отражается в замечании Исократа о Пифагоре (Бузирис 28), который “первым ввел в Элладу философию вообще и в особенности отличился рвением, с которым подвизался в науке о жертвоприношениях и торжественных богослужениях... все юноши мечтали быть его учениками, а старшие с большим удовольствием взирали на то, как их дети учатся у него, нежели то, как они пекутся о домашних делах”. Исократ рассуждает об этом несколько иронически, и его ирония имеет современный адрес Платона; однако его замечание очень хорошо отражает реальную ситуацию постепенного формирования той сферы, а точнее того института, в котором было естественное место для автономного культивирования как философии в широком смысле этого слова, так и для собственно научных занятий.
Все эти замечания позволяют понять ту несвойственную для новоевропейской науки стилистику преподнесения математики, характерную, заметим, не только для раннего пифагореизма, но и для пифагорейских математических учений на протяжении всей античности. Два способа преподавания в школе Пифагора, о которых отчетливо говорит Порфирий (Жизнь Пифагора 36), символический и дискурсивный отражают как раз стремление постепенно, т. е. через усвоение определенной почтенной традиции, подвести ученика к стихии собственно науки, что было совершенно необходимо в силу новизны и непривычности этой области.
Но главное состоит в том, что это было необходимо и для самой этой новой области незаинтересованной интеллектуальной деятельности: в пифагорейских кружках она находила для себя законное и точно установленное в иерархии традиционных ценностей место и не нуждалась более в каком-либо дополнительном обосновании.
Точно так же, как сочетались аллегорический метод толкования Гомера и начало собственно научных занятий, связанных с изучением греческого языка, сочетались между собой символическое толкование отдельных чисел и специальная разработка математических проблем. В знаменитой пифагорейской таблице противоположностей, приводимой Аристотелем в «Метафизике» (I 5), такие ее элементы , как свет-тьма, хорошее-дурное, мужское-женское вполне сопоставимы с парами жизнь-смерть, истина-ложь, душа-тело на культовых костяных табличках из Ольвии середины V в.; они согласуются с ними, но уже предполагают самостоятельную, причем специально научную разработку путем добавления к ним таких противоположностей, как прямое-кривое, правое-левое, предел-беспредельное, покоящееся-движущееся, единое-множество, нечет-чет, квадрат-параллелограмм. Когда Аристотель пишет: „Элементами числа они считают чет и нечет, из коих первый является неопределенным, а второй определенным; единое состоит у них из того и другого оно является и четным и нечетным, число из единого, а различные числа... это вся вселенная”, то этот “научный” подход совершенно соответствует в символическом или аллегорическом изложении тому, что мы находим в «Орфической теогонии», сохраненной на древнейшем папирусе из Дервени. Папирус относится к первой четверти IV в. до н.э., но отражает значительно более раннюю традицию: с Зевсом “срослись воедино все бессмертные блаженные боги и богини... и все прочее, что тогда существовало, всем этим... стал он один... Зевс стал первым, Зевс последним... Зевс глава, Зевс средина, все произошло от Зевса”.
Насколько перспективным было такое выделение собственно научных занятий в специальную сферу, показывает пример пифагорейца Гиппаса, достигшего очевидных успехов в специальных исследованиях как математических, так естественнонаучных. И здесь же происходит неизбежное и закономерное явление: будучи один раз выделена и оправдана в рамках религиозно-философской школы, наука тут же стремится к обособлению. Гиппас разгласил учение школы, был изгнан из нее, более того предан ритуальному погребению. “После разглашения, пишет Ямвлих, математические науки приумножились, в особенности их продвинули вперед двое: Феодор из Кирены и Гиппократ из Хиоса. По словам Пифагорейцев, геометрия была разглашена так: один из пифагорейцев утратил состояние, и после этого несчастья ему было разрешено зарабатывать преподаванием геометрии” (О пифагорейской жизни 88).
После того, как подлинный путь развития науки в пифагорейской школе был найден, она более не нуждалась для своего существования и развития в специальном сакрализованном институте, благодаря которому и внутри которого возникла: сама структура “учительпредмет исследованияученик” могла теперь репродуцироваться в самых разнообразных индивидуальных формах.
Таким образом самый этот институт уже получил и свое самостоятельное значение: философия, которая предполагает и вмещает все виды независимой интеллектуальной деятельности, которая опирается на сакрализованные тексты и культивирует приемы их толкования, впервые осознается здесь же как самостоятельная сфера, состоящая в неразрывной связи с воспитательным аспектом. Это осознание и одновременно создание той исключительной интеллектуальной ниши, которую с этих пор обретает европейская философия, включавшая в себя все виды научной и педагогической деятельности и прочно связанная с культивированием рефлектированных форм традиционного благочестия, и было главным достижением Пифагора и пифагорейцев.
Ксенофан, Гераклит, Парменид, Эмпедокл, Зенон
О том, до какой степени было влиятельно направление, заданное пифагорейцами, мы можем судить, с одной стороны, по Ксенофану и Гераклиту, с другой по Пармениду, Эмпедоклу и Зенону.
Ксенофан дает нам первое достоверное свидетельство о Пифагоре (21 B 7 = Diog. L. VII 36), из которого видно, что с его именем было связано учение о метемпсихозе переселении бессмертной души из одного тела в другое. В то же время по целому ряду свидетельств мы можем судить о том, что деятельность Ксенофана до известной степени строилась в оппозиции к тому, что делали пифагорейцы. Ксенофан из первых бичевателей Гомера и сокрушителей традиционного благочестия, и в этом смысле он поддерживает ионийскую традицию, которой противопоставил себя Пифагор. Вместе с тем
Ксенофан излагает свое учение в гексаметрах, но он странствующий поэт не создает школы, что в значительной степени обессмысливает стихотворную форму изложения его учения. Рационалистическая конструкция единого бога (B 23-26), которую он предлагает, неизбежно сочетается у него со скептицизмом в вопросах познания (B 34). Ксенофан хорошо включается в общую духовную историю своего времени, но сам по себе он не составил не только эпохи, но и направления, хотя доксографическая традиция, стремившаяся по географическому принципу выделить италийскую школу, и называет в числе его учеников Парменида (21 A 2) и Эмпедокла (21 A 5).
В отличие от него Гераклит явственный противник Пифагора. Именно у Гераклита мы находим первое обозначение пифагорейцев как “философов” (frg. 7 Marcovich) и благодаря ему видим, до какой степени универсальной была ученость Пифагора: бичуя его многознание (16) и презирая эрудированность (=оснащенность текстами как традиционными, так и новыми), Гераклит реагирует именно на этот новый тип интеллектуальной работы, опирающейся на все письменно зафиксированные достижения предшествующей и современной мысли. В отличие от Пифагора Гераклит отрицает все предшествующие и современные традиции. “Книга” Гераклита представляет собой ряд изречений на манер мудрецов, и сам Гераклит мыслит себя последним мудрецом, в его время единственным и потому одиноким.
Гераклиту несомненно принадлежит осознание и культивирование ряда мыслительных ходов, воспринятых последующей философией. Прежде всего речь идет о принципе “знать все как одно” (26), недоступном тупому большинству, людям с варварскими душами. Однако в своем непродуктивном противостоянии всему на свете Гераклит, разумеется, не мог создать школы, хотя у него и были толкователи и последователи: его мудрость остается некультивированным порывом ума сильного и глубокого, но ослепленного собственной исключительностью. К самому Гераклиту можно применить его же высказывание: „большинство живет так, как если бы у них был особенный рассудок” (23а).
Поэтому первым реальным и плодотворным шагом европейской мысли на ее собственном пути после Пифагора следует считать Парменида Элейского. По Диогену Лаэртию (IX 21 = A 1), Парменид учился у Ксенофана, но не стал его последователем, а примкнул к пифагорейцу Аминию, чтил его как учителя, а “после его смерти воздвиг ему усыпальницу как герою”. В духе пифагорейского почитания традиционной гексаметрической формы как наиболее пригодной для выражения богооткровенного учения Парменид пишет поэму, состоящую из введения, в котором как раз и подчеркивает богооткровенный характер своего учения, и двух частей, излагающих путь истины и путь мнения. Это продуктивное различение двух сфер позволяет вместить все предшествующие устремления греческой мысли в ее подлинном месте: таковым оказывается бытие, впервые представленное у Парменида как собственный и подлинный объект и в то же время субъект всякого подлинного собственно философствования; однако все разнообразие рационалистических набросков на бытие человеческой мысли, помраченной небытием, также не остается беспризорным: его вмещает сфера мнения. Невероятная отчетливость и безусловная ясность противопоставления сферы подлинного бытия, которое есть и которое тождественно мысли, сфере того, что было и будет, что возникает и исчезает и потому подлежит неизбежно изменчивому мнению, как раз и очерчивает горизонт философии.
С этой точки зрения, т. е. исходя из того, что дальнейшее развитие философии идет путем освоения открытого автономного поля мысли и осознания ее горизонта, фигура Эмпедокла оказывается чрезвычайно показательной.
Прежде всего, Эмпедоклом безусловно усвоена основная установка Парменида: необходимо установить умом сферу пребывающего, некоего единого бытия, которое обеспечивает множественность видимого мира. Эмпедокл стремится выявить структуру этой исходной и конечной данности, определив ее четыре элемента и две силы, Любовь и Ненависть, производящие смешение и разделение элементов. Ничто не может возникнуть из того, чего нет, поэтому элементы и силы вечны. Люди же полагают, что может родиться то, чего прежде не было.
Далее, сама форма, в которой Эмпедокл излагает свою концепцию, также инспирирована и освящена пифагорейцами и Парменидом: Эмпедокл пишет гексаметрические поэмы, явно давая понять, что он отваживается высказать не просто свою точку зрения, но богооткровенное знание. В поэме «О природе» он обращается к Музе из страны Благочестие и прямо говорит читателю: „Слово, услышанное тобой, от бога”; и в «Очищениях» он объявляет себя божеством, т. е. тем, кто непосредственно связан с божественным единством.
Поэтому невозможно рассматривать Эмпедокла в одной плоскости с ионийскими “учеными”: излагаемое им устойчиво помещено в сакральной сфере, отведенной человеку для достодолжного размышления об истине, которое не исключает благочестия, но предполагает его. Это подлинная философия, поскольку она знает ту границу между невыразимым божественным бытием и несовершенным человеческим познанием, опирающимся на недостоверные чувства, которая не только разделяет, но и объединяет две названные сферы. Для нас может показаться излишним и нефилософским столь прямолинейное самообожествление, необходимое Эмпедоклу ради пребывания на этой границе. Но это странное и необоснованное для чисто рационалистического взгляда на мир притязание человеческого ума на обладание божественной истиной, отысканное в пифагорейских кружках, естественно для ученика пифагорейцев Эмпедокла.
Поэмы Парменида и Эмпедокла, как и положено всякому подлинному и лежащему в русле соответствующей традиции “священному тексту”, нашли своего толкователя: им был ученик Парменида Зенон Элейский. В «Пармениде» Платона Зенон объясняет Сократу, что цель его сочинения отнюдь не заносчива: она состоит в том, чтобы защитить тезис Парменида. По сообщению словаря «Суда» (в статье Зенон = 29 A 2) Зенон написал также толкование стихов Эмпедокла. Так была поддержана традиция, четко установленная в пифагорейских кружках: подлинная философия предполагает наличие “священного текста”, открывающего богооткровенную мудрость, и его толкования.
С именем Зенона связано еще одно очень важное обстоятельство. Аристотель называет Зенона изобретателем диалектики (29 A 1). Остановимся на этом специально.
Можно усомниться в том, что изображенная Платоном сцена приезда Парменида и Зенона абсолютно достоверна. Но несомненно, что Зенон начинает систематическую разработку определенных тезисов, их защиту и опровержение. Этот элемент был абсолютно необходим для философской школы, поскольку составлял один из главных способов обучения и упражнения, и очень быстро стал одним из конститутивных признаков философской школы вообще. Зенон предвосхитил ту стихию диспутов, которая развилась у софистов, расцвела в школах сократиков, достигла своего плодотворного предела в Академии времен Аристотеля, а затем стала обязательной рутинной приметой всякой философской школы.
2. Расширение философской проблематики, дисциплинарное членение и техническое оснащение философии
Два наиболее мощных интеллектуальных течения предшествующего периода ионийская наука и пифагорейская философия были приостановлены искусственно: ионийцы попали под владычество персов, а пифагорейцы потерпели от противников их политического аристократизма. Таким образом, примерно к началу V в. до н.э. прекратилось естественное развитие одной традиции, а к его середине другой, что нисколько не означало прекращения развития науки и философии как таковых, но предполагало появление новых интеллектуальных центров. Таким центром все более оказываются Афины, хотя и города Великой Греции безусловно продолжают сохранять свое значение. Преимущественно с этими областями и связана деятельность софистов платных учителей красноречия, впервые доля европейской философии оценивших и показавших исключительную роль языка и актуализовавших самостоятельную роль политической проблематики, не связанной непосредственно с конкретной (практической) политической деятельностью.
Софисты
Существо софистического влияния на расширение философской проблематики можно определить так: софисты впервые стали разрабатывать прозаические жанры и определять все виды речевой активности в социуме за счет все того же института школы, который впервые целенаправленно оснащается необходимыми инструментами учебными пособиями. За этим институтом сознательно закрепляется та функция, о которой мы уже говорили в связи с прообразом философской школы в пифагорейских кружках, воспитательная. “Воспитывать людей” (
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·) лозунг, провозглашенный Пифагором, становится отныне задачей философии, а необходимость дать программу воспитания и образования юноши определяет ее дисциплинарную структуру.
Речь, понимаемая как “созидательница убеждения” (
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·), становится предметом специальной разработки в зависимости от ее темы и задачи. Горгий в «Елене» утверждает, что “слово величайший владыка”, и рассматривает виды речей. Он называет наряду с “речами метеорологов” (т. е. тех, кто занимается исследованием небесных явлений, рациональной наукой ионийского происхождения) и речами судебными (естественным образом развившимися после появления записанных законов) “состязания в философских речах” (
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·), выделяя тем самым три основных вида прозаической речи.
Заметим, что для Горгия философские речи это то искусство диспутов, которое ввел Зенон и которое стало основным методом поддержания школьной жизни. Горгий противопоставляет его двум важнейшим видам прозаической речи, развитым ранее в сферах, связанных с законодательством и наукой. Именно это искусство “философских речей” и культивируют софисты, сознательно откликаясь на установку, данную элейцами. Если Парменид ввел в поле зрения философии самое ее существо учение о бытии и сущем, а его ученик Мелисс написал сочинение «О природе, или О сущем» (30 A 4), то Горгий, демонстрируя независимую и универсальную мощь слова, пишет «О не-сущем, или О природе», и вообще он как и Протагор готов в порядке школьной игры, словесной забавы, писать рассуждения за и против, причем на любую тему. Софистами, начиная с Горгия, развивается “показательное красноречие” эпидиктические речи, не имеющие никакого смысла вне школы (
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·), т. е. вне досужего времяпровождения в кружке знатоков и ценителей красноречия как такового, независимо от его практического применения. Продик пишет назидательные притчи и рассуждает о правильности имен, Гиппий составляет учебные доклады по геометрии, астрономии, музыке, ритмике, живописи, ваянию, грамматике и истории. Во множестве появляются «Руководства» (
·
·
·
·
·
·) по риторике, и тем самым сфера культивированной и рефлектированной речи расширяется необыкновенно.
Все это привело к одной очень важной перемене в функционировании слова: восприятие любого вида словесного искусства оказывается опосредовано учителем красноречия и школой, которая оснащена учебной литературой. Впервые появляется понятие образованной публики. На нее уже прямо ориентирован Еврипид, у которого мы можем найти множество примеров софистических диспутов, причем уже в самой ранней его трагедии «Алкестида» (438).
Становится хорошим тоном уметь рассуждать на определенные темы, незнание которых означало невоспитанность, неприличную для свободного человека. Ксенофонт в «Воспоминаниях о Сократе» пишет, что Сократ не исследовал природу универсума, а занимался установлением того, что “благочестиво, что нечестиво, что прекрасно, что безобразно, что справедливо, что несправедливо, что здравомыслие, что безумие, что храбрость, что трусость, что государство (
·
·
·
·
·), что государственный человек, что власть над людьми, что властитель” (I 17). Во-первых, заметим, что Ксенофонт здесь практически приводит оглавление дошедшего до нас учебного пособия конца V в. до н.э. «Двойные речи», дававшего образцы рассуждений за и против на указанные темы. Во-вторых, Ксенофонт после этого перечисления добавляет: “...а кто не знает этого, тот по справедливости заслуживает название хама” (так, удачно используя анахронизм, переводит
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
· С.И.Соболевский). Из этого примера очевидна воспитанная софистами ориентация на приличную публику, получившую соответствующее образование.
Этическая и политическая проблематика с этого времени раз и навсегда входит в сферу философского рассмотрения, а натурфилософская получает дисциплинарное дробление и также воспринимается как предмет определенного вида речей. С этой точки зрения показательно сопоставление Анаксагора и Демокрита.
Анаксагор из Клазомен, в течение долгого времени живший в Афинах и принадлежавший к кружку Перикла и Еврипида, вполне вписывается в русло предшествующих тенденций: с одной стороны, он, как и его ученик Метродор Лампсакский, занимается аллегорическим толкованием Гомера, с другой пишет одно натурфилософское сочинение, в котором первым принципом движения оказывается ум (вероятно, не без влияния Ксенофана, бог которого “помышленьем ума вес потрясает” 21 B 25). Так в Афинах 30-х годов отражаются италийские и ионийские установки.
В отличие от него Демокрит, которого называют учеником Анаксагора и который, во всяком случае, учился в Афинах, пишет более семидесяти сочинений (Диоген Л., IX 46–49)% по физике, математике, искусствам, прикладным наукам, а также разного рода «Причины» и отдельные «Записки», многие из которых посвящены этическим проблемам. Влияние софистических установок высвобождает философскую прозу, и теперь уже единственное всеобъемлющее сочинение, трактующее сразу все вопросы, становится смешным анахронизмом.
Сократ и сократики
Выше уже упоминалось, что Сократ фактически занимался трактовкой обозначенных софистами проблем, знакомство с которыми было обязательно для всякого приличного человека (=свободного гражданина). Но по сравнению с софистами у Сократа было одно вольное или невольное, но, во всяком случае, чрезвычайно важное преимущество: Сократ постоянно находился в Афинах, и вокруг него постоянно существовал кружок слушателей, обсуждавших все вопросы, преподносимые заезжими софистами. Если софисты весь свой школьный инструментарий всегда “носили с собой”, то Сократ в силу своего домоседства фактически оказался ядром первой постоянной философской школы в Афинах.
Поэтому неудивительно, что после казни Сократа его ученики организуют во множестве постоянные философские школы в собственном смысле: речь идет о школах, у которых была рутинная практика школьных упражнений и преемственность руководителей школы схолархов. Такова школа в Мегарах со схолархами Евклидом, Евбулидом (чьими учениками были Евфант, Аполлоний Кронос, Стильпон), Алексином; школа в Элиде с Федоном во главе, преемником которого был Плистен, за ним Менедем Эретрийский (начиная с которого школа называлась Эретрийской) и Асклепиад Флиунтский; школа в Кирене, первый схоларх которой Аристипп учил Арету, Эфиона и Антипатра; Арета Аристиппа Младшего, тот Феодора; Антипатр Эпитимида, тот Паребата, тот Гегесия и Анникерида. Своя школа в Афинах и последователи были также у сократика Антисфена.
Сократики пишут диалоги и разного рода речи. Диоген Лаэртий их перечисляет (II 48–144), и хотя от большинства сократиков не сохранилось даже фрагментов, мы отчетливо видим, что постепенно открывавшиеся и культивировавшиеся константы школьной организации философии начинают устойчиво работать.
Все сократики прежде всего спорщики. Это означает, что в их школах постоянно функционировал институт диспутов. Диалоги в письменной форме фиксировали эти диспуты, закрепляя технику ведения спора, т. е. философского аргументированного рассуждения. Сочинение речей позволяло быть на уровне других школ, которые также возникают в это время, риторических. Проблематика речей и споров завещана софистами и Сократом. Занятия в школе, никак не включенной в систему государственных и религиозных учреждений, но всегда бывшей результатом частной инициативы, ведут к совершенствованию ученика и достижению добродетели.
Пользуясь современным жаргоном, мы можем сказать: только теперь наконец создается инфраструктура, которая позволяет философии в полноте осознать себя и сделать новый решительный шаг вперед по осмыслению и раскрытию своего интеллектуального горизонта. Только теперь европейская философия рождается в собственном смысле слова и энергично переходит от периода прозябания к явственному росту и созреванию. Это происходит в школе Платона.
3. Обретение полноты “пребывания” античной философии в Платоновской Академии
Платон: литературное творчество 90–60-х годов
Платон представитель старинного аристократического афинского семейства, исконно связанного с политикой. В «Хармиде» (155a) и «Тимее» (20d-e) он сам припоминает своего предка Солона, законодателя и поэта; его дядя Критий, также участник ряда платоновских диалогов, софист и поэт, приверженец олигархии, стоял во главе “тридцати тиранов” в 404–403 гг. до н.э. Но Платон попадает под влияние нищего разговорщика Сократа и вопреки семейной традиции отказывается от активной политической деятельности, хотя и не теряет интереса к политике.
Когда вернувшиеся к власти демократы казнили Сократа, Платон на некоторое время уезжает в Мегары, затем возвращается в Афины и, вероятно, принимает участие в Коринфской войне. За пределы Греции Платон выбирается в 388 г. до н.э., возможно, в Кирену, во всяком случае, в Южную Италию (в Локры, знаменитые благодаря первым записанным законам Залевка, хранившие аристократическую ориентацию, имевшие политическое влияние в Южной Италии и тесно связанные с Сицилией) и в Сицилию (в Сиракузы, где знакомится с Дионом, приближенным правителя Сиракуз Дионисия I). Знакомство с Дионом, попавшим под обаяние личности Платона и его образа мыслей, предопределило впоследствии еще две поездки Платона в Сицилию своеобразный эрзац политической деятельности. А Дион, занимавшийся политикой реально, был убит своими политическими соперниками в 354 г. до н.э.
Платон начинает писать в том жанре прозаических сочинений, который в его время был наиболее развит и распространен: во второй половине 90-х годов до н.э. он пишет защитительную судебную речь «Апология Сократа». Платоном использован целый ряд штампов, применявшихся в судебных речах того времени логографами (профессиональными литераторами, писавшими на заказ речи для неискушенных в красноречии граждан, которым предстояло выступать перед судом присяжных), например Лисием: когда Сократ предупреждает о своем неумении говорить, о том, что он произносит речь без подготовки, когда он “зачитывает” текст своих старинных обвинителей, в числе которых Аристофан, задает вопросы реальному обвинителю Мелету и проч., все эти моменты его речи абсолютно традиционны. Живость воспроизведения стиля Сократа, его абсолютная узнаваемость и правдоподобие также сами по себе не были чем-то исключительным. Исключительной была литературная одаренность Платона, а также то, что он пишет судебную речь для процесса, который состоялся семь лет назад и завершился казнью подсудимого.
Парадоксальное воскрешение Сократа, сделанное с таким литературным блеском, имело огромный успех у публики, подготовленной к восприятию этого литературного жанра, а для Платона оно имело чрезвычайно важное значение потому, что фигура Сократа, уже ставшего героем сократических диалогов в школах сократиков, оказалась чрезвычайно удобной для выражения собственных взглядов.
Уже в «Апологии» Платон определил основные интересующие его темы и выявил тот движущий механизм развития идей, который продолжал работать на протяжении всего его творчества: им стало противоречие между индивидуальной добродетелью и несовершенным государственным устройством, которое привело к гибели, как пишет сам Платон в «VII Письме» (324e), “старшего моего друга, дорогого мне Сократа, которого я, не обинуясь, могу назвать справедливейшим из живших тогда людей”. Поэтому на протяжении всей своей жизни Платон работает над двумя беспрецедентно огромными произведениями, «Государством» и «Законами», которые были призваны решить это противоречие в принципиальном плане и в конкретном приложении к реальному человеческому бытию.
Первый очерк «Государства» как и «Апологии» Платон создает во второй половине 90-х годов IV в, до н.э. еще до основания собственной школы: отклик у него мы находим у Аристофана в комедии «Женщины в народном собрании», поставленной в 392 г. до н.э. Над «Законами» он работал до последних дней своей жизни. Но стого момента, как Платон приобрел после возвращения из Сицилии небольшое имение рядом со знаменитым общественным гимнасием, носившим имя героя Академа, и стал вести постоянные беседы в кругу учеников и единомышленников, его размышления над проблемами государства и права сопровождались активным литературным творчеством: к нему Платон-схоларх был постоянно подвигаем как внешними обстоятельствами школьной жизни и межшкольной полемики в Афинах, так и внутришкольными задачами.
Платон поначалу продолжает писать речи, явно соревнуясь с наиболее известными ораторами того времени: таковы речь в «Менексене», написанная в распространенном жанре “надгробной речи”, три речи в «Федре», разрабатывавшие жанр показательных речей на парадоксальную тему восхваление невлюбленного поклонника и божественного безумия, а также семь речей в «Пире» похвала божеству Эроту и Сократу. Помимо этого Платон откликается в диалогах на традиционную софистическую проблематику: воспитание благородного юноши, возможность научить добродетели, возникновение справедливости в обществе и в отдельном человеке («Протагор», «Горгий»). Ясно, что здесь же Платон дает частную разработку более общих проблем, которые он постепенно решает в «Государстве», а параллельно ниспровергает риторику, отказывая ей в праве называться искусством.
Что же касается внутришкольных стимулов к сочинению диалогов, то к их числу прежде всего следует отнести постепенно развивающуюся в школе Платона стихию диспутов, которая провоцирует написание «Евтидема». По «Менону» мы можем судить, что математика постепенно занимает в Академии все большее место. Темы «Федона» (бессмертие души), «Хармида» (одна из главных добродетелей здравомыслие), «Лисида» (дружба) показывают, какие проблемы были в Академии предметом наиболее заинтересованного обсуждения.
Раскрытие всех этих тем Платон доверяет Сократу и постепенно с полным самозабвением входит в увлекательную литературную игру воссоздания жизни ушедшего V в. до н.э., когда его учитель мог вести подобного рода беседы. Естественным образом он вовлекает в эту игру своих учеников, которые в подражание Платону пишут диалоги и подчиняются правилам, заданным учителем: по видимости отвлекшись от современности, изображают в качестве действующих лиц Сократа и его современников. Ученики по образцу и при участии Платона сочиняют знаменитый диалог «Критон», а также диалоги «Лахет», «Алкивиад», «Гиппий меньший», «Ион» и др. Эта литературная игра позволяет сплотить школу стилистически неким консервативным и реакционно-аристократическим пафосом, а также постепенно определяет круг проблем, которые и мы со времен Платона считаем наиболее важными для философии.
Само слово “философия” во времена Платона употреблялось в довольно широком значении: им, в частности, пользуется знаменитый оратор и политический мыслитель Исократ для того, чтобы обозначить то, чем он сам занимался в своей риторической школе, которая одновременно была своего рода политическим клубом. Платон, отстаивая позиции своей школы, постепенно переходит от более общего значения слова “философия” стремление к учению, страсть к знанию, с каким мы встречаемся, например, в диалогах «Федр» (239b), «Горгий» (484c), «Евтидем» (288d) и др., к подчеркиванию в нем совершенно определенного аспекта.
В VII книге «Государства» (521c) Платон рассуждает об образе жизни, посвященном истинной философии, и замечает, что именно он позволяет возвести душу к истинному бытию. Вслед за этим Платон разбирает, какие науки позволяют душе ученика постепенно отвлечься от мира зыбкого мнения и перейти к истине и бытию: ими оказываются прежде всего арифметика, геометрия, астрономия и музыка, а венчает все науки диалектика, т. е. искусство рассуждать, благодаря чему человек, “минуя ощущения, посредством одного лишь разума устремляется к сущности любого предмета и не отступает, пока при помощи самого мышления не постигнет сущности блага” (532a). Эта простая и прекрасная формула позволяет Платону вместить в понятие философии все основные черты ее предшествующего развития: завещанная пифагорейцами “любовь к мудрости”, проявляющаяся прежде всего в изучении математических наук; парменидовское стремление освободиться от мира мнения и поднять к миру подлинного бытия, совпадающего с подлинной мыслью; а осознанная и сформулированная софистами необходимость “воспитывать людей” трансформируется в стройную систему формирования совершенной добродетели, явленной в полноте Сократом.
Проблемы педагогические и политические рассматриваются в «Государстве» до такой степени слитно потому, что само государство, по Платону, отражает строение нашей души с ее вожделеющим, пылким и разумным началами, которым в государстве соответствуют сословия ремесленников, воинов и философов-правителей. Воспитание отдельной души и построение истинного государственного устройства совпадают по существу, поскольку, правильно установив способности и потребности людей, распределив все население государства по сословиям, дав представителям каждого сословия соответствующее воспитание и приобщив к соответствующему образу жизни, мы и получаем совершенное государственное устройство. Его высшими типами оказываются монархия и аристократия, а низшими олигархия (власть немногих богатых) и демократия (власть народа, т. е. всех полноправных граждан), которая слишком легко превращается в охлократию (власть толпы), а та в свою очередь неизбежно скатывается к тирании. И если подлинный правитель философ строит всю свою деятельность на основе созерцания подлинного бытия и умения согласовывать ее с общим божественным замыслом мироздания, то тиранн оказывается символом нарушения всех божественных и человеческих законов и установлений.
Однако, когда Платон выстраивает свое идеальное государство, перед ним встает необходимость понять его место внутри человеческой истории и укоренить его в космосе. Так Платон постепенно приходит к «Тимею», где рисует величественную картину мироздания в целом макрокосма, и дает описание человека микрокосма во всей его психофизической определенности. А в незавершенном «Критии» предполагалось утвердить человека и человеческое общество в исторической реальности.
Проблема философского метода и критерия знания
Еще в «Тимее», завершенном между второй и третьей поездками в Сицилию, мы видим, что проблема изложения своего взгляда на мир решается в чисто литературном плане: Платон оговаривает, что он предлагает вероятное рассуждение и безусловно не стремится к его абсолютной доказательности и верифицируемости. С тактом подлинного ума Платон вплоть до сих пор удерживался от попыток безусловно доказать то, что коренится в недрах божественного величия. Он предпочитает использовать мифы и притчи наряду с математическими аналогиями, а его доказательства всегда носят неокончательный характер.
Так, в «Федоне» Платон предлагает четыре доказательства бессмертия души, но более убедительной для него оказывается мифологическая картина загробного существования души, претерпевающей наказание за нечестие и отличаемой за добродетель, а самым достоверным свидетельством достойное поведение Сократа в день его смерти, описанию которого и посвящен диалог. Точно так же в «Пире» Сократ является наилучшим примером подлинного служения философии и философского образа жизни. Восхвалив диалектику в «Государстве», Платов в качестве образцов диалектики мог бы привести свои диалоги, но не какую-то определенную методику ведения беседы, которая обеспечивала бы это безусловное овладение подлинным бытием и проникновение в сущность блага. И его ученики в качестве упражнения в этом прекрасном искусстве также писали в подражание учителя диалоги, а не овладевали диалектикой как некой наукой со своими категориями, определениями, строгими правилами и законами, систематически изложенными в специальном руководстве.
Платон не принимал у софистов прежде всего их стремление свести процесс воспитания добродетели к техническим приемам, и именно за это он их прежде всего и высмеивал. (В скобках замечу, что ирония Платона направлена не столько на ушедшую эпоху расцвета софистики, сколько на современных ему сократиков: Антисфена, мегарских спорщиков и др.) Но постепенно он задается вопросом: этот мир мнения, эта ориентация на преходящее, эта поверженность человека в стихию ощущений, когда каждый оказывается мерой всех вещей, их существования и несуществования, не связано ли все это с неким странным существованием небытия, или становлением бытия, благодаря которому наряду с неправильными мнениями возможны и правильные? Но где критерий, позволяющий отличить одно от другого? Где верное средство безусловно ориентироваться в этом мире объективных чувственных данностей? Задолго до Канта Платон формулирует: “...не во впечатлениях заключается знание, а в умозаключениях о них, ибо, видимо, именно здесь можно схватить сущность и истину, там же нет” (Теэтет 186d). Но когда мы создаем некое мысленное представление в пределах мысленной же реальности, мы также можем сделать ложное умозаключение, например, приняв 11 за 12, сказав, что сумма 5 и 7 равна 11 (196f-b). Ни ощущения, ни правильные мнения, т. е. представления, возникающие в нас благодаря восприятию чувственной или мысленной данности, ни объяснения в связи с правильными мнениями не дают нам еще знания как такового, хотя они и необходимы для подступа к нему.
Имя, словесное определение, мысленный образ вещи, т. е. возникающее в нас представление о ней, или ее идея, независимое от нас бытие которой от века мы предполагаем, все это необходимо для познания; сопоставляя их, душа сама с собой ведет разговор об этом; но как убедиться в том, что результат этого сопоставления, этой внутренней беседы истинное знание? Проблема критерия и метода достижения знания постепенно выходит на первый план, и тогда оказывается, что общих прекрасных рассуждений о диалектике, подводящей нас к подлинному бытию, недостаточно, что необходимо всерьез задуматься об этом пути приобретения истинного знания и дать соответствующий путеводитель обеспечивающую нам истинное знание систему умозаключений и их правила.
Например, мы пытаемся различить подобные и неподобные вещи путем возведения их к идее подобия и неподобия; но когда речь идет о грязи, соре и другой не заслуживающей внимания дряни, то “предположить для них существование какой-то идеи было бы слишком странно” (Парменид 130c-d). Проблема существования идей вызывает множество и других трудностей. Как понимать причастность вещей идеям? Причастны ли они к идее целиком или лишь к части идеи? Могут ли вещи быть причастными сразу к нескольким идеям? Например, нечто малое больше своей части, и то, к чему добавляется малая часть малого, становится больше, а не меньше прежнего. Или если мы принимаем, что общим между великими предметами будет некая идея великости, то сами великие вещи и идея великости будут ли они иметь в качестве общего между ними еще некое великое, и если да, то не уйдем ли мы таким образом в бесконечность? Может быть, мы должны понимать идею как образец? Но в чем тогда смысл приобщения вещей к идее, если они не могут уподобиться ей в главном, т. е. в том, что она идея? Идеи соотносятся с идеями и как таковые подобны одна другой, а не вещам; точно так же и вещь в качестве вещи будет подобна другой вещи, но никак не идее. Поэтому, обладая опытом вещей, мы ничего не сможем сказать об идеях, а от идей никак не перейдем к вещам. Но разве в этом состоит подлинное знание?
Рассматривая все эти вопросы в «Пармениде», Платон не предлагает их решения, но мы прекрасно понимаем, что эти вопросы вставали не только перед ним, но и перед его учениками: потребность разрешить их и найти отчетливо выстроенную систему рационального знания все более остро ощущалась в Академии. Платон не делает этого: в этом его диалектика не может ему помочь. Но она позволяет ему предложить поразительной красоты и силы рассуждение об едином и многом, которое Парменид, главный герой одноименного диалога, развивает перед юным Аристотелем будущим политиком, реальной фигурой давно ушедшего V в. до н.э.
Едва ли случайно Платон дал это имя собеседнику божественного старца Парменида: между двумя поездками Платона, знаменитого политического мыслителя, главы ведущей философской школы Афин, в Сицилию в 366 и 361 гг. до н.э. в Академии появляется будущий основатель Ликея Аристотель из Стагир, и Академия вступает в новый этап своего существования.
Академия при Аристотеле
Приехав в Афины, Аристотель, отец которого был связан с македонским царем Аминтой, вероятно, поначалу становится слушателем ритора Исократа, известного своими промакедонскими настроениями. Но очень скоро он переходит к Платону, оценив необыкновенные преимущества его школы и широту кругозора ее гениального схоларха. Сам этот приход Аристотеля в школу со стороны был очень важен; оценив благоприятный для научных занятий духовный климат, общую творческую атмосферу созданной Платоном школы и активно включившись в школьную жизнь, Аристотель изначально был свободен в своей интеллектуальной ориентации и не был скован предрассудками, пристрастиями и предпочтениями, неизбежно возникшими в кружке адептов Платона за двадцать лет его существования.
В частности, он сразу отказывается от пренебрежительного отношения к риторике и стремится охватить все виды рефлектированной речи, сформулировав их специфику и установив соответствующие правила. Одно из первых сочинений, которое пишет гениальный молодой человек, вошедший в академический кружок, «Топика». Аристотель начинает ее первую книгу (глава первая) с определения умозаключения и его видов; доказательства, или научного умозаключения в строгом смысле слова, исходящего из первых и истинных начал; диалектического, или непротиворечивого умозаключения, исходящего из правдоподобных положений; эристического умозаключения, исходящего из того, что кажется правдоподобным; и паралогизма, основанного на неистинных положениях той или иной частной науки. Исследование некоторых общих способов (
·
·
·
·
·) построения умозаключений, исходящих из вероятных, или правдоподобных, положений, Аристотель и называет топикой, или диалектикой. Определив во второй главе, в чем польза диалектики (а она полезна для упражнения, для устных бесед и для философских знаний), Аристотель в главе третьей замечает; “Мы будем вполне владеть этим способом исследования, когда мы им овладеем так же, как в искусстве красноречия, искусстве врачевания и подобных искусствах... Ведь не любым способом искусный в красноречии будет убеждать, а врачеватель лечить, но только тогда, когда он ничего не упускает из возможного, мы скажем, что он в достаточной мере владеет своим искусством”.
Аристотель явственно выполняет задачу, поставленную перед диалектикой Платоном. Однако его ориентация была для Платона безусловно шокирующей; в свое время в «Горгии» Платон назвал риторику сноровкой вроде поварского искусства или искусства макияжа, а в «Пармениде» постарался дать Аристотелю образец диалектического рассуждения о едином и многом. Для Аристотеля же очевидно, что риторические руководства, разрабатывавшиеся еще софистами, дают гораздо более эффективный тип анализа искусства рассуждать, нежели отдельные образцы рассуждений или благие пожелания, выдвигаемые по отношению к диалектике Платоном. Аристотель развивает эту традицию руководств (t cnai) и вводит в обиход Академии сочинения, которые сам он называл pragmatea, а мы можем назвать более привычным для нас средневековым латинским термином трактат дидактическое сочинение, систематически излагающее определенную тему или круг тем.
В тот же период (366–355 гг. до н.э.), что и «Топика», были написаны трактаты «Категории» и «Об истолковании», где Аристотель специально рассматривает речь, ее виды, структуру и типы предикатов. Впоследствии Аристотель пишет трактаты о доказательном, или научном, силлогизме «Аналитики». Завершая «Софистические опровержения» (приложение к «Топике»), Аристотель отмечает, что тогда как искусство риторики, например, уже приобрело определенную полноту благодаря Тисию, Фрасимаху, Феодору, учение об умозаключениях он разрабатывает впервые, не имея в этом предшественников: “... мы не нашли ничего такого, что было бы сказано до нас, а должны были сами создать его с большой затратой времени и сил”.
У нас нет никаких оснований оспорить это абсолютное новаторство Аристотеля. Но мы должны обратить внимание на то, что условием самой возможности такого рода интеллектуальной деятельности была соответствующая атмосфера и общие установки, которые культивировались в Академии Платона. Так, Платон не был ни математиком, ни астрономом, но в его Академии виднейшие представители этих наук: Евдокс Книдский, математик и астроном, которого во время второй поездки в Сицилию Платон оставил во главе Академии, при нем Аристотель там и появился; астроном Гераклит Понтийский, математик Гермодор Сиракузский, геометр Менехм, ученик Евдокса, автор «Начал» Тевдий Магнесийский. По «Тимею» видно, до какой степени основательно Платон знакомился с предшествующими и современными медицинскими учениями, по второй части «Федра» можно судить, что и риторическая традиция была в поле его зрения.
Однако Платон создатель философской школы, политический мыслитель и педагог, никогда сам не занимался частными науками как таковыми. Более того, он никогда специально не разрабатывал и отдельные концепции, которые мы привыкли считать платоновскими. В частности, специальная разработка концепции идей была гораздо интереснее для его учеников, нежели для самого Платона. Задавая ту или иную тему, предлагая определенную проблему, Платон активно включался в ее рассмотрение, о чем мы судим по тому же «Пармениду». Но мироздание в целом, государство и человек как таковые занимали его в гораздо большей степени, нежели профессиональная разработка отдельных дисциплин, занятия которыми сам же Платон и провоцировал. И когда Аристотель так решительно и мощно откликнулся на эту провокацию, Платон оказался до известной степени обескуражен, следы чего носит его творчество в период после третьей сицилийской поездки. Конечно, Аристотель не мог заставить Платона отказаться от второго главного труда его жизни «Законов». Но, пытаясь развить ряд тем, непосредственно с этим связанных, Платон теперь ощущает необходимость найти некий надежный и верифицируемый метод их изложения.
Он не может завершить трилогию «Тимей», «Критий», «Гермократ» последний диалог не написан вообще, второй не завершен. Задумывая трилогию «Софист», «Политик», «Философ», Платон находит метод диэрезы, или деления понятий и составления на этой основе определения сущностей. Но Аристотель расправляется с этим методом в «Аналитике Первой»; “Деление есть как бы бессильный силлогизм... то, что должно быть доказано, оно постулирует...” (I 31). Точно так же Аристотель ранее (в «Аналитике Второй», I 11) отверг необходимость идей для рассуждения. Помимо этого Аристотель полемизирует с Платоном и другими платониками буквально по всем самым существенным вопросам, причем как в трактатах, так и в диалогах: «Об идеях», «О риторике, или Грил», «О поэтах», «О философии», «Евдем, или О душе» и др. Но и сама техника диалога у Аристотеля меняется: он вводит в число действующих лиц диалога современников. Аристотелю был чужд консервативный дух, заставлявший Академию оставаться в искусственных границах V в. до н.э. В диалоге «Евдем» Аристотель описывает путешествие своего знакомца Евдема Кипрского в Македонию и его провидческий сон, часто главным действующим лицом диалога выступает он сам.
Аристотель специально разрабатывает, с одной стороны, этическую проблематику, а с другой в качестве отдельной дисциплины натурфилософскую: он пишет «Большую этику» и «Евдемову этику», а также трактаты «Физика», «О небе», «О возникновении и уничтожении», «Метеорологику». Помимо этого он рассматривает “метафизическую” проблематику: наиболее общие и достоверные начала и причины, позволяющие нам понять существо познания и познать сущее. Это привычное для нас название «Метафизики» возникло после того, как издатель сочинений Аристотеля в I в. до н.э. Андроник Родосский поместил соответствующие тексты “вслед за физикой” (
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·); сам же Аристотель (во второй главе первой книги «Метафизики») считал соответствующую науку первую философию в каком-то смысле превосходящей человеческие возможности, наиболее божественной и потому наиболее драгоценной.
Именно Аристотель вводит в качестве обязательного элемента философского рассмотрения исторические экскурсы: доксографическая традиция в собственном смысле слова возникает у него, хотя предпосылки для нее были созданы в Академии. В главе 14 первой книги «Топики» Аристотель объясняет, как следует выбирать положения для тех самых диспутов, которые уже заняли столь важное место в школьной жизни Академии: „Следует... выбирать [положения] из сочинений, а записи делать о каждом роде отдельно, например о благе или о живом существе, причем о всяком благе, начиная с того, что оно есть. Следует также помещать рядом мнения отдельных [философов], например то, что говорил Эмпедокл: что существует четыре элемента тел, ведь можно выставлять в качестве тезиса высказывания известных [философов]”.
Здесь же Аристотель производит разделение основных видов философских проблем, легшее в основу ставшего для европейской философии классическим деления на этику, физику и логику: “... имеется три вида положений и проблем, а именно: одни положения, касающиеся нравственности, другие природы, третьи построенные на рассуждении”.
Таким образом, благодаря Аристотелю европейская философия в рамках платоновской школы приобретает ту дисциплинарную расчлененность, методическую разработанность и полноту, которые обеспечили в дальнейшем ее устойчивое школьное функционирование.
Однако для Платона все эти новости, внесенные Аристотелем в Академию, были за пределами его главных забот. В «Филебе» сократическом диалоге, написанным Платоном в конце 50-х гг., он последний раз непосредственно откликается на ход школьной полемики в Академии и выводит под именами Филеба и Протарха членов академического кружка Евдокса и Аристотеля. Но естественным образом сиюминутные заботы школьной жизни отходят от него все дальше, и его внимание все более сосредоточивается на «Законах». И тем не менее, Платон успевает бросить взгляд на всю свою жизнь и в сжатой форме очертить свое понимание мира бытия и знания в «VII Письме», которое представляет собой первый прекрасный памятник европейской автобиографической традиции и в то же время яркое свидетельство рефлексии европейского философа par excellence.
Интеллектуальный кругозор античной философии на этапе пребывания
Со смертью Платона завершается первый этап развития античной философии, который мы назвали этапом пребывания, т. е. формирования устойчивого образца, послужившего точкой отсчета для всего последуюшего развития европейской философии и утверждением той полноты, которая в дальнейшем в период исхождения претерпела развитие в отдельных своих частях, получила их более детальную разработку, хотя и не воспроизводилась более как таковая вплоть до определенной ступени третьего этапа возвращения. Очертим тот интеллектуальный горизонт, который был очерчен и освоен античной философией к этому времени и стал с тех пор ее непреходящим достоянием.
В результате развития философии от пифагорейцев до Платона была практически очерчена оппозиция двух сфер: сакральной и профанной, небесной и земной, вечной и преходящей. С первой отчетливо связывается подлинное бытие и подлинное знание, со второй мир становления и мнения. Философия посредничает между тем и другим мирами, поскольку сами подлинные философы “божественные мужи”*(Этих божественных философов, безусловно, немного: божественный Пифагор, почитатель божественного Орфея, божественный Парменид, божественный Эмпедокл, божественный Сократ и наконец божественный Платон. Из всех перечисленных Сократ, безусловно, ничего не писал, но Платон, написавший “за” него множество текстов, как Пифагор и пифагорейцы писали “за” Орфея, в «Пире» говорит о “божественных речах” этого Силена, полного “божественными изваяниями” (216d, 222a).), и ими (или за них) создаются “священные тексты”, подлежащие изучению и толкованию адептами-учениками. Отношение “учительсвященный текстученик” предполагает все более четкую организацию института, который позволяет воспитывать, начиная с юности, подлинного почитателя мудрости путем обучения его определенному набору дисциплин, прежде всего математических, которые позволяют отвлечься от мира становления и подводят к миру подлинного бытия.
Для человека этот переход возможен потому, что его душа божественного происхождения, но только осознать это и культивировать ее божественность могут очень немногие. Странное промежуточное положение души, безусловно бессмертной и далеко не столь безусловно связанной с этим телом для философа, безусловно связанной с этим телом и далеко не столь безусловно бессмертной для обывателя, души, постоянно ведущей безмолвную беседу с самою собой, души, испытывающей необъяснимую бессознательную тягу к прекрасному и благому и постоянной свергающейся от этих прекрасного и благого к безобразному и злому, делает ее первым и постоянным предметом заботы философа. Душа посредством чувств воспринимает здешний мир, а посредством рассуждения строит истинные или ложные умозаключения о нем; но она также приобщена и к божественному уму, а через него к созерцанию подлинного бытия и к подлинному знанию.
Именно овладение подлинным знанием и позволяет философской душе понять, что эта проявляющаяся в человеке тяга к прекрасному есть след ее божественного происхождения. Культивируя прирожденное душе стремление вернуться к своей духовной родине, восходя от зримой красоты тел к незримой красоте поступков и наук, душа благородного юноши под руководством опытного наставника перестает подчиняться воздействию страстей: она учится управлять ими и вести себя в соответствии с требованиями разума. Тогда она постепенно начинает понимать природу блага, которая превосходит даже природу прекрасного, блага, ради которого можно пожертвовать даже жизнью, потому что жизнь во зле пагубна для души. Подлинный наставник не придумывает для ученика некие искусственные правила жизни, а показывает ему, что достойное поведение человека, развившего соответствующие добродетели, позволяет ему жить в согласии с общим устроением мироздания. Властвуя над вожделениями, подлинный философ достигает здравомыслия-воздержанности; умеряя пылкое начало души, которое без призора ведет к бесчинству и дерзости, он обретает подлинное мужество; культивируя разумное начало, достигает мудрости; а умея совместить все эти добродетели и должным образом применять каждую, обретает справедливость.
Подлинным и наилучшим образом такая душа могла бы проявиться при некоем идеальном государственном устройстве, которое само отражало бы структуру души и в полноте позволяло бы проявиться справедливости. Оно было бы соотнесено с высшим благом, которое безущербно изливается из своей вышебытийной полноты, но вместить которое каждое из сущих может только в меру своей сознательной приобщенности к нему. Мир подлинного бытия, который в то же время а сказать вернее вечно соответствует подлинному знанию и сам есть надмирный ум, вмещает это благо со всей его доступной бытию-уму полноте. Душа вечно устремлена к этому миру надмирного ума, она вечно воспроизводит его и стремится вместить его в уделенной ей мере, но в этом воспроизведении она не в силах оставаться на уровне ума и потому создает его совершенное подобие: прекрасный космос. Так у мира ума-образца умопостигаемого космоса появляется его прекрасное подобие чувственно воспринимаемый космос. То, что в умопостигаемом космосе дано в единораздельной цельности бытия и ума, в вечности, являющейся жизнью ума, в здешнем мире воспроизводится во времени, которое есть жизнь души и зримым образом проявляется прежде всего в движении небесного свода.
Этот макрокосм целиком воспроизводится в микрокосме, каким является человеческое существо, одно из множества живых существ. Наделенный умом, душой и телом, человек тем самым причастен ко всем уровням иерархически устроенного универсума. Для его сознательного постижения философ культивирует систему наук, которые определяют поведение и душевный склад (этику) человека, его место в социуме и структуру этого социума (политику), правила владения языком, рассуждения о любом предмете и умение убеждать (грамматику, логику и риторику), понимание строения здешнего подвижного мира в целом (физику и астрономию), знание невещественного мира неподвижных математических сущностей (арифметику, геометрию и музыку); наконец, они обеспечивают философу постижение божества, даваемое первой философией, той наукой, которая, как пишет Аристотель, “могла бы быть или только или больше всего у бога”; “все другие науки более необходимы, нежели она, но лучше нет ни одной” (Метафизика, I 2, 983 a 9–11).
Таким образом, философия стала общим именем для всякого рационального знания, помнящего о своем божественном первоистоке. И поэтому когда все указанные науки постепенно вошли в поле зрения философии и стали предметом ее компетенции, тогда и вся предшествующая история постепенно и разнообразно развивающейся мысли могла быть воспринята как история философии: к философам мог быть отнесен и мудрец Фалес, и “ученые” Анаксимандр и Анаксимен, и запоздалый поклонник Дельфийского бога Гераклит, и стремящиеся культивировать прежнюю ионийскую науку в век софистического просвещения Анаксагор или Диоген Аполлонийский, и ученик софистов Демокрит, и др. В обретенной полноте философского ведения всем им нашлось свое место, и все они разместились на одной плоскости перед испытывающим их философским умом.
При этом иерархическое превосходство божественных мужей, являющих высшую мудрость, над поклонниками и толкователями этой мудрости, философами, и всех их над теми, кто путем составления руководств и специальных рассуждений по отдельным наукам разрабатывал техническую сторону человеческого знания, перестала осознаваться и на какое-то время забылась. Эллинство сменилось эллинизмом; божественная мудрость повывелась, философия без нее в значительной степени потеряла свой исконный смысл, а философское ремесло, став на долгое время предметом презрения и насмешек, влачило жалкое существование в пределах, отведенных ей новой эпохой.
Глава 2. Исхождение (
·
·
·
·
·
·
·)
После смерти Платона Академию на протяжении восьми лет возглавлял его племянник Спевсипп. Два наиболее сильных философа школы Ксенократ и Аристотель покидают Академию. Первый возвращается в Академию по приглашению Спевсиппа и после его смерти становится во главе школы. Второй надолго уезжает из Афин, возвращается туда в 334 г. до н.э. и начинает вести собственную школу в Ликее.
1. Аристотель и перипатетики
В отличие от Платона, вся творческая жизнь которого прошла в Афинах, Аристотель длительное время после двадцати лет ровной и налаженной академической жизни проводит вне Афин: в течение трех лет он сначала в Ассосе (в Малой Азии), где благодаря тиранну Атарнея Гермию, учившемуся в Академии, двумя другими платониками, Эрастом и Кориском, была открыта философская школа, привлекшая помимо Аристотеля Ксенократа, Каллисфена и позднее Теофраста; затем он в Митилене и Стагире; следующие восемь лет при Филиппе Македонском в качестве воспитателя Александра Македонского. За это время Аристотель, вероятно, пишет «Историю животных», «О частях животных», «О передвижении животных», трактат «О душе», а также совместно с Теофрастом описывает 158 государственных устройств греческих городов (из них до нас дошла «Афинская полития»), негреческие обычаи и установления, пишет часть «Политики» и делает эксцерпты из «Законов» Платона.
По возвращении в Афины Аристотель перерабатывает «Риторику», завершает «Политику» и дописывает «Физику», пишет ряд книг, вошедших в «Метафизику», «О рождении животных», редактирует трактат «О душе» и «Никомахову этику». Перед нами новый тип философа, профессионально сформировавшегося в школе Платона и ведущего независимый образ жизни, педагога и ученого. На примере Аристотеля и других учеников Платона мы видим, что феномен школы начинает тиражироваться, а профессиональные научные занятия плодотворно ведутся в пределах той ниши, которая была очерчена и освоена Академией. Один из первых прецедентов такого рода школа, основанная в Кизике Евдоксом Книдским, слушателем Платона, математиком и астрономом, занимавшимся также географией. В границах очерченного выше интеллектуального горизонта находили свое естественное место занятия отдельными науками и их специальная разработка. Однако нахождение внутри этого интеллектуального окоема естественным же образом сужает взгляд: и уже у Аристотеля мы отчетливо наблюдаем это сужение.
Для Аристотеля как и для Платона высшее начало есть безусловное благо. Но у Аристотеля в отличие от Платона оно перестало быть трансцендентным уму и бытию. Первое начало есть полная осуществленность: это ум, вечно обладающий предметом мысли, т. е. непрерывно существующий как ум, или бог. Природа этого блага абсолютно постижима: бодрствование, восприятие, мышление приятнее всего, а именно это и свойственно вечно деятельному уму. Мы как и весь мир стремимся к нему, потому что ему так хорошо всегда, как нам бывает иногда, а может быть, ему и еще лучше. Аристотель прекрасно понимает, что такое первоначало ничего не может породить, но его это, очевидно, не смущает: когда нечто уже есть, его не нужно порождать, и тревожащий Платона и предшествующих мыслителей вопрос о происхождении мира не вопрос для Аристотеля. Платон в «Тимее» не дает прямого ответа на этот вопрос: он укрывается за рядом метафор, но вопрос о происхождении этого порядка вещей безусловно существует для него. Для Аристотеля же (Метафизика XII 10) все в мире уже “упорядочено для одной [цели]... так, как это бывает в доме”. И этот порядок можно изучить и непротиворечиво описать с помощью соответствующих наук.
Точно так же вопрос о душе для Аристотеля предмет исследования специальной рациональной науки, принадлежащей к числу наук о природе. Вопросы о возникновении души, о душе мира, о наличии доброй и злой души, т. е. все то, что занимало Платона, философски нерелевантны для Аристотеля. О существовании души мы судим по определенным ее проявлениям (все одушевленные существа находятся в движении и обладают ощущением), которые можно изучить и квалифицировать. Можно описать виды движения (перемещение, превращение, убывание, возрастание) и зафиксировать, что если движение и свойственно душе как таковой, то только привходящим образом. Можно также установить число ощущений, которых может быть ровно столько, сколько их есть (зрение, слух, обоняние, вкус, осязание), и указать на связь души и ума у разумных одушевленных существ.
Аристотель, чтобы показать все логические несообразности, вытекающие из признания отдельного существования души от тела, рассуждает следующим образом: предположим, что топор был бы естественным (существующим от природы) телом; тогда его сущностью, без которой он не мог бы оставаться самим собой, было бы бытие в качестве топора, это и было бы его душой, без которой он не был бы топором; точно так же сущность живого существа, обладающего органами (органического), его бытие в качестве такового и единство всех его функций и проявлений и есть его душа. Бессмысленно спрашивать, отделен ли отпечаток на воске от воска; поэтому душа как совершенная осуществленность живого органического тела не может существовать без души. Как благо-ум имманентно миру, так душа имманентна одушевленному (=живому органическому) телу.
Аристотель с такой легкостью уходит от умножения трансцендентных сущностей и отказывается от признания вышебытийного начала потому, что он замечательным образом расширил категориальный аппарат описания наблюдаемых явлений, которые впервые с такой решительностью становятся исходной реальностью научного знания. В самом деле, сама механика определения и уяснения сущности любого предмета той же души, например, в корне меняется: сущность есть либо форма, либо материя, либо то, что состоит из того и другого; форма есть осуществленность (энтелехия), материя возможность. Одушевленное существо состоит из материи и формы, т. е. из тела и души. Тело осуществлено в возможности, душа осуществленность этой возможности, или энтелехия некоторого тела. Душа не есть тело, а нечто, принадлежащее определенного рода телу, некое осуществление его возможности быть живым; ясно, что эта возможность тела быть живым не может реализоваться вне тела.
Таким образом, с одной стороны, душа как некая самостоятельная сущность исчезла; но в то же время она оказалась подлинной сущностью одушевленного тела, подробно рассмотренной и описанной. Одушевленные тела могут расти, вожделеть, ощущать, перемещаться, мыслить. Одни живые существа обладают всеми этими способностями, другие некоторыми или одной. При внимательном рассмотрении мышления мы обнаруживаем между ним и ощущением еще одну промежуточную способность воображение. Все это многообразие естественным образом существующих вещей, к числу которых относятся и элементы, Аристотель объединяет единым понятием природы, которая, вытеснив платоновскую мировую душу, и оказалась принципом движения и изменения, но также и покоя для тех вещей, которым по природе свойственно покоиться.
Абсолютная очевидность того, о чем говорит Аристотель, его умение учесть все уже высказанные точки зрения и предвосхитить все возможные вопросы, все это заставляло забывать самые обычные и здравые вопросы по их поводу. Так, Аристотель обращает внимание на то, что два элемента земля и вода естественным образом движутся вниз, а два другие воздух и огонь вверх, но ни одному из этих элементов не свойственно непрерывное круговое движение, каким движется небесный небосвод; следовательно; заключает Аристотель, существует еще один элемент эфир, которому свойствен именно этот вид движения. Его мы должны признать первым, самым совершенным и вечным. Аристотель приводит множество логически безупречных, но с физической точки зрения совершенно бессмысленных доказательств этого тезиса, как бы не замечая исходной несводимости описываемой им зримой реальности к нашему способу анализировать и объяснять ее.
Это же наивное стремление овеществить наши рациональные построения проявилось и в том, с какой готовностью Аристотель придает физический смысл геометрическим моделям небесного свода Евдокса и Каллиппа (Метафизика XII 8). Безусловный прорыв, достигнутый Аристотелем в рационализации познания, был ошеломляющим и для него, и для многих поколений мыслителей после него, и это рационалистическое ослепление решительно сужало тот интеллектуальный горизонт, который принципиально уже был открыт для философии в предшествующий период.
Но этот имманентизм в рассмотрении трансценденталий и рационализм в интерпретации физических явлений совокупно с твердой уверенностью в том, что данность явленного мира вечная, безусловная и окончательная, все эти новые установки познания открывали философскому разуму огромный простор в конструировании его основных категорий. Разработанные Аристотелем понятия начала, причины, формы, материи, возможности, действительности и окончательной осуществленности энтелехии, движения, места, времени, бесконечности, непрерывности и др7 впервые и навсегда показывают, до какой степени совершенствование понятийного аппарата философии принадлежит к ее основным заботам.
Аристотель закрепляет деление науки на теоретическую и практическую. Ко второй относятся этика и политика. И та и другая связаны с культивированием добродетелей. И хотя для Аристотеля как и для Платона воспитание добродетелей связано с представлением о высшем благе, которое постигается некой высшей наукой о государстве, для него все же бессмысленно искать некое всеобщее высшее благо, а предпочтительнее искать некое всеобщее высшее благо, а предпочтительнее рассматривать те блага, которые можно реально преследовать в разных видах деятельности.
Специальное рассмотрение, на какое стали претендовать в этом сузившемся аристотелевском мире явления природы и факты человеческой деятельности, было продолжено его ближайшими учениками и последователями.
Теофраст, приобретший для нужд школы крытую галерею (перипат) с садом, по которой последователи Аристотеля стали называться перипатетиками, был первым после Аристотеля схолархом основанной им школы. Его лекции пользовались чрезвычайной популярностью. Теофраст занимался отдельными проблемами логики, физики, метафизики, этики, историей законов, риторикой, поэтикой, а также ботаникой. Ему принадлежит систематическая подборка «Мнений физиков» доксографический компендий, лежащий в основе наших сведений по истории ранней греческой философии и науки. Огромный корпус его сочинений так же, как и всех прочих перипатетиков IV–II вв. до н.э., дошел до нас во фрагментах, о его идеях мы можем судить благодаря поздним свидетельствам.
Евдем Родосский, Дикеарх и Аристоксен также непосредственные ученики Аристотеля. Из них первый впоследствии организовал собственную школу на Родосе, специально занимался толкованием трактатов учителя, разрабатывал проблемы аристотелевской логики и физики, а также изучал историю арифметики, геометрии, астрономии и теологии. Второй прилежал к трудам исторического толка: помимо общей истории греческой культуры от золотого века до современности и государственных устройств ряда греческих городов, Дикеарх составил жизнеописания Платона и других философов, а также писал о Гомере, Алкее, о состязаниях в музыке и поэзии. Аристоксен, учившийся также у пифагорейца Ксенофила, составил жизнеописания Пифагора, Архита, Сократа, Платона, собрал пифагорейские изречения, писал о воспитательных и политических законах и составил целый ряд исторических записок. Наиболее известны его сочинения по музыке, из которых до нас дошла «Гармоника».
Учеником Теофраста был Деметрий Фалерский, в течение десяти лет (317–307 гг.) бывший правителем Афин. После изгнания из Афин он перебирается в конечном счете (в 297 г.) ко двору Птолемея I Сотера в Александрию и переносит туда самый тип перипатетической учености, наиболее адекватно отразивший одну из важнейших тенденций развития интеллектуальной сферы в период эллинизма не столько в замкнутых школах, культивирующих божественную мудрость, сколько в открытых научных центрах, предполагающих специализацию и самостоятельную разработку отдельных научных дисциплин.
Нам известны имена схолархов и представителей перипатетической школы более позднего времени: все они занимались сходного рода историческими и филологическими штудиями, а также этикой. Но как философская школа Аристотеля Перипат перестает существовать. И дело здесь не только в том, что школьные сочинения основателя школы, после смерти Теофраста по наследству перешедшие Нелею из Скепсиса и забытые его наследниками, на два века выпадают из поля зрения перипатетиков; гораздо важнее было то, что заложенные Аристотелем основы конкретных научных, в частности исторических, занятий оказываются значительно более важными в эпоху эллинизма, нежели репрезентирующие философскую мудрость авторитетные тексты.
Приняв Академию от Платона, его племянник Спевсипп был ее схолархом вплоть до самой своей смерти в 339 г. По списку из тридцати названий, приводимому Диогеном Лаэртием (IV 4–5), можно судить о том, что Спевсипп разрабатывал темы, так или иначе представленные в платоновском корпусе сочинений; «О наслаждении», «О справедливости», «О дружбе», «О душе», «О богах», «О философии», «О законодательстве» и др., причем среди его сочинений были как диалоги, так и записки. Помимо этого Спевсипп написал «Энкомий Платону», где, в частности, речь шла о том, что основатель Академии был сыном Аполлона. Таким образом, уже у Спевсиппа начинается та сакрализация образа Платона, которая в позднем платонизме обеспечила ему постоянный эпитет божественный.
Спевсипп, сохраняя платоновское деление мира на чувственный и умопостигаемый, признавал знание на основе ощущений. Аристотель сообщает (Метафизика VII 2, 1028b18 слл), что Спевсипп по сравнению с Платоном увеличивал число сущностей, признавая отдельные начала для чисел, величин, души. В сфере сверхчувственного бытия он признавал вышебытийное Единое, источник бытия, началом которого он считал неопределенную двоицу. Это мнение Спевсипп стремился возвести к древним пифагорейцам, сохраняя и здесь консервативную позицию Платона. Пифагорейская ориентация Спевсиппа безусловно лежит в русле основных установок платонизма, однако, если Платон в своих сочинениях всего один раз упоминает Пифагора, Спевсипп подчеркивает пифагорейскую ориентацию платонизма. В трактате «О пифагорейских числах» Спевсипп отождествляет умопостигаемую парадигму с декадой, которая и была образцом для творящего демиурга.
В области этики Спевсипп проповедовал “несмутимость” (oclhsa), с которой вполне сопоставима развитая концепция “невозмутимости” (taraxa) Эпикура. В области логики признавал платоновскую диэрезу; в трактате «О подобном» на материале биологии и ботаники проводил логическое различение родовых и видовых признаков.
Говоря о Спевсиппе, мы по преимуществу остаемся в русле традиции Академии при Аристотеле, который постоянно полемизирует со Спевсиппом. Осознание того, что наряду со школой Платона и независимо от не существует сопоставимая с ней школа другой ориентации, по-видимому, впервые приходит к Ксенократу.
Покинув Академию после смерти Платона вместе с Аристотелем, Ксенократ становится ее главой после смерти Спевсиппа. Ксенократ первым проводит четкую систематизацию и догматизацию платоновского учения, тем самым консервируя его. Тот же Ксенократ впервые проводит намеченное в Академии деление философии на физику, этику и логику, ставшее классическим в эпоху эллинизма. Во главе всего Ксенократ помещает монаду, отождествляя ее с умом и Зевсом, и диаду, принцип множественности и неопределенности. Наши источники ничего не говорят о вышебытийном начале бытия у Ксенократа, но иерархия бытия у него дана с абсолютной отчетливостью. Выделяя умопостигаемое, представляемое и чувственное бытие, Ксенократ с первым соотносит идеи-числа; со вторым небесный свод, который одновременно и зрим, и полежит научному изучению посредством астрономии; к чувственному бытию принадлежит все в пределах небесного свода, который в свою очередь делится на две сферы надлунную и подлунную.
В надлунной сфере боги, к числу которых относятся планеты, в подлунной помещаются демоны человеческие души6 не прошедшие очищения и не могущие вернуться к своему солнечному отечеству. Признавая бессмертной человеческую душу (включая и ее неразумную часть), Ксенократ предписывает ей в качестве цели ее пребывания в этом мире очищение от всего того, что причиняет ей тревогу. Блаженство достигается человеком на пути следования первоначальным природным задаткам (t¦ prоta kat¦ fЪsin), первый из которых инстинкт самосохранения, а по достижении разумного возраста в культивировании добродетелей. При этом Ксенократ признает наличие благих, дурных и безразличных с этической точки зрения вещей.
Иерархия бытия и живых существ соответствует иерархии знания. Сверхчувственной реальности соответствует знание, чувственной чувственное восприятие, промежуточной сфере мнение. По-видимому, Ксенократу принадлежит также теория разных типов материи, более или менее тонкой. Вероятно, таким образом он пытался перейти от невещественной сферы образцов к все более плотным материальным сферам. Продумывание и упорядочение иерархии бытия одна из главных тенденция Ксенократа, что в сочетании с подчеркнутым пифагореизмом открывало его учению широкие перспективы, однако в значительно более поздний период.
Ксенократ написал 75 сочинений, часть которых трактует традиционные академические отчасти восходящие еще к эпохе софистики темы: «О государстве», «О силе закона», «О справедливости», «О добродетели», «О том, как можно научить добродетели» и др.; часть его сочинений шесть книг посвящена отдельным наукам: «О науках», «О геометрах», «О геометрии», «О числах», «Наука чисел», «Об астрономии». Он специально занимался также проблемами логики. Ему принадлежали трактаты «О диалектике», «О противоположностях», «О родах и видах». К сожалению, мы ничего не знаем об этих его сочинениях, но можем предположить, что, во-первых, он продолжал развивать некоторые платоновские методы (диэрезу), а кроме того, при нем в Академии не прерывалась традиция диалектических споров, диспутов.
В 314 г. Ксенократ умирает, и его сменяет Полемон. Перед нами новое поколение платоников, не знавших лично уже не только Платона, но и Спевсиппа. Диоген Лаэртий (IV 18) сообщает о нем следующее; “Полемон говорил, что должно упражнять себя на поступках, а не на диалектических упражнениях; выучить гармонику по учебнику, но без упражнений это все равно, что изумлять всех вопросами, но противоречить самому себе в распорядке жизни”. Этот подчеркнутый интерес к практической этике не означает, что Полемон и Академия при нем пренебрегал диалектическими упражнениями; “Он, говорят, даже не присаживался, чтобы разобрать утверждения собеседников, а разделывался с ними на ходу” (IV 19). Во всяком случае, при Полемоне в Академию приходит Аркесилай, с которого начинается новый этап ее эволюции: скептический.
Однако при Полемоне в Академии развивалась еще одна очень важная сфера внутришкольной активности: Крантор, слушавший еще Ксенократа, комментирует платоновского «Тимея». Это показывает, что, если у последователей Ксенократа и не шла речь о догматической разработке платонизма, платоновские сочинения продолжали быть предметом изучения и толкования в Академии.
Итак, начиная с Полемона мы можем говорить о все большем сужении академического горизонта: этика и логика (диалектика) начинают безусловно доминировать. Ставший во главе Академии после смерти Кратета в 265 г. Аркесилай, родоначальник скептической ( от греческого
·
·
·
·
·
·
·
· “это еще нужно исследовать!”) Академии, провозглашает в качестве цели философии не обладание истиной, а отсутствие заблуждений и выдвигает знаменитый принцип воздержания от суждений
·
·
·
·
·
·
·
· Основной в Академии становится полемика с догматизмом других философских школ, прежде всего стоиков.
3. Стоики
Диоген Лаэртий (IV 21) приводит эпиграмму на общей гробнице Полемона и Кратета:
Путник, поведай о том, что в гробнице сокрыты Рядом мудрей Полемон и богоравный Кратет, Великодушием схожие двое мужей, у которых Сонмы божественных слов жили на вещих устах. Чистою жизнь их была, посвященная вечным заветам, К мудрости высшей стремясь, в коей бессмертие их.
Не будем придавать слишком буквальное значение сообщениям Диогена об образе жизни философов рассматриваемого периода, но все-таки отметим резкое изменение самого описываемого Диогеном типа тех, кто теперь прилежал философии. Не говоря уже о прямых представителях кинического образа жизни Диогена Синопского, сына менялы Гикесия, Монима Сиракузского, ученика Диогена, раба одного коринфского менялы, Кратета, человека благородного происхождения, раздавшего свое имущество и несмотря на уговоры родственников отдавшего предпочтение тому, чтобы Жевать бобы и не знавать забот (там же, VI 86), и др., философы в общественном мнении становятся предметом насмешек. Вероятно, этому в первую очередь способствовало изменение духовного климата эпохи, предпочитавшей активную и разнообразную практическую деятельность на необозримых просторах эллинистических монархий. Однако и сам тип людей, избиравших философию своим главным занятием, меняется.
Основатель стоического учения Зенон из Китиона, “что на Кипре, греческого города с финикийскими поселенцами”, в возрасте тридцати лет прибыл с грузом пурпура в Пирей, попал в Афины и, познакомившись со второй книгой «Воспоминаний о Сократе» Ксенофонта, “пришел в такой восторг, что спросил, где можно найти подобных людей”; был он с кривой шеей, худой, с толстыми ногами, нескладный и слабосильный, но закаленный и неприхотливый, скупой, мрачный, едкий, с напряженным лицом, но распускавшийся на попойках (VII 1, 16, 26–27); Клеанф из Асса, в молодости кулачный боец, бедный, трудолюбивый, но недаровитый, ставший преемником Зенона во главе школы (VII 168, 170, 174); ученик Клеанфа Хрисипп, родом из Сол или из Тарса, поначалу бегун, тщедушный телом, даровитый и остроумный, но неблагородно плодовитый, постоянно погруженный в бесконечные выписки, причем любивший гадости и непристойности (VII 179–182, 187). Таковы, по Диогену, наиболее выдающиеся представители Древней Стои.
Из тех, кто прибывал в Афины со всего света, иные, обнаруживая там философские школы и философов, становились их учениками, переходили от одного к другому и стремились создать на основе усвоенной науки и свои собственные учения. Зенон учился у киника Кратета, потом у академиков Ксенократа и Полемона. Зенон принимает принятое в Академии начиная с Ксенократа деление философии на физику, этику и логику. Однако Зенон и Хрисипп ставили на первое место логику, причем последний предлагает ее особенно подробную разработку. Это специальное внимание к логике в стоицизме чрезвычайно показательно, поэтому с нее и начнем рассмотрение.
Сталкиваясь в Академии с практикой диалектических рассуждений и будучи вовлечены в стихию школьных диспутов, новообращенные философы стремились прежде всего овладеть логикой: стоики разделяли ее на две части риторику и диалектику, которая является “крепостью разума” (Секст Эмпирик, VII 23). Самые элементарные вещи той и другой становятся предметом школярски прилежного рассмотрения. Стоики “открывают”, что риторика делится на три части: совещательную, судебную и хвалебную, а диалектика на две области: обозначаемого и звука, соответственно рассматривая представление и суждение (составленное из подлежащего, сказуемого), умозаключение, софизм и т. п., а также буквы, части речи, обороты и проч. То, что еще у Аристотеля было великолепным жестом гения, впервые осознавшего и специально рассмотревшего стихию культивированной и рефлектированной речи, то в стоицизме становится предметом рутинной схоластической разработки.
Область представления, рассматриваемая Платоном в общей иерархии бытия и знания, оборачивается плоским (обывательским) противопоставлением постигающего представления (katalhptik fantasa) и непостигающего представления: первое запечатлевает существующее как оно есть и потому является критерием правильного постижения всякого предмета, второе несуществующее или неправильно запечатлевшееся существующее. Если у Платона в «Теэтете» эта возможность правильного постижения рассматривалась на фоне общих философских проблем бытия и знания и вызывала больше вопросов, нежели окончательных ответов, то для стоиков все достаточно просто и ясно: “... на первом месте речь должна идти о представлении и чувстве, потому что именно представление как таковое есть критерий, которым распознается истинность вещей, и потому без представления нельзя составить понятие о признании, о постижении и о мышлении, а оно предшествует всему остальному. В самом деле, вначале бывает представление, а уже за ним мысль, способная выговориться, и она выражает в слове то, что испытывается в представлении” (там же, VII 49).
Но само внимание к этой искусственно выделенной в качестве предмета специального рационального рассмотрения сфере представления (
·
·
·
·
·
·
·
·) было безусловно продуктивным и впоследствии, будучи введено в общую иерархию знания неоплатониками, стало важной сферой собственно философского интереса и исследования. Точно так же безусловно интересно с точки зрения четкой рационализации стихии высказывающей речи стоическое учение о
·
·
·
·
·
·: есть некое означающее слово Дион, которое равно слышат и греки и варвары; есть обозначаемый им и находящийся вне нас предмет, сам Дион; но греки воспринимают обозначаемое данным словом как нечто “установившееся в нашем разуме”, варвары же нет; само слово и обозначаемый им предмет телесны, а промежуточная рациональная структура, позволяющая объединить слово и предмет, бестелесна; это и есть
·
·
·
·
·
·, с которым соотнесена сфера истинного и ложного (Секст Эмпирик, VIII 12, ср. VII 38).
Бестелесны у стоиков также пустота, в которой помещено одушевленное и разумное тело мира, а также пространство и время. В мире царит Зевс-Логос, который является его активным началом (
·
·
·
·
·
·
·
·
·), имманентным рациональным планом и законом всех происходящих в мире изменений. Активности Логоса противостоит пассивное начало бескачественная материя (
·
·
·
·
·
·
·
·
·,
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·). Начала вечны. Но Логос своего рода семя, которое, приспосабливая к себе материю, раскрывается и создает четыре элемента: огонь-эфир, в котором возникает сфера неподвижных звезд и планет; воздух, вода и земля середина всего. Элементы не вечны. Из них два (огонь, воздух) соответствуют активному началу, два (вода, земля) пассивному. Единый, конечный и шарообразный мир как и все телесное подвержен гибели. Его природа огненное дыхание, движущееся в некоем созидательном порыве (
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·) к порождению и дальнейшему выжиганию всего порожденного. Душа мира теплое дыхание, которое одушевляет и нас, причем стоики спорили, то ли души людей смертны, то ли бессмертны, то ли бессмертны только души мудрецов, то ли только мировая душа, частью которой являются отдельные души живых существ.
Но в любом случае, раз возникнув, живое существо стремится к самосохранению, что возможно благодаря согласию со всеобщим всепроникающим Логосом, т. е. благодаря жизни, соответствующей природе, что тождественно добродетельной жизни и есть конечная цель человека. Среди добродетелей первичные разумение, мужество, справедливость, здравомыслие. Они суть знание некоторых предметов, а пороки незнание. Добродетели взаимосвязаны одна с другой, и кто имеет одну, тот имеет и все. Добродетель и приносимые ею радость, удовольствие и проч., а также сами добродетельные люди благо, противоположное ему зло, но есть и безразличное с этической точки зрения: то, что само по себе не ведет ни к счастью, ни к несчастью (например, богатство) и не возбуждает в нас ни склонности, ни отвращения (например, четное или нечетное число волос на голове).
То из безразличного, что содействует жизни, согласованной с природой, предпочтительно, а что нет избегаемо. Разум побуждает нас к надлежащим поступкам, но отвращает от ненадлежащих, а есть поступки ни те, ни другие (например, собирать хворост). Есть поступки, надлежащие безусловно и по обстоятельствам, постоянно и непостоянно, надлежащие среди надлежащих и среди безразличных и проч. К неразумному нас подвигают страсти и избыточные побуждения, вызывающие несогласные с природой движения души. Но как тело бывает предрасположено к простуде или поносу, так и душа к тем или иным дурным склонностям.
Не впадает в страсти мудрец, который при случае может заняться и государственными делами, и тогда он будет обуздывать пороки и поощрять добродетель в других. Мудрец занимается физическими упражнениями, молится богам и дружит с другими мудрецами, а также любит молодых людей, чей прекрасный облик обнаруживает врожденное расположение к добродетели, но не ради соития, а ради дружбы. “Так, Фрасонид, хоть и имел любовницу в своей власти, но воздерживался от нее, потому что она его не любила” (Диоген Л., VII 130).
В государстве, по мнению Зенона (VII 32–33), не нужно строить храмы, суды и училища. Странным образом Зенон объявляет бесполезным весь общий круг знаний. Все, кто не стремится к добродетели, враги, ненавистники, рабы и чужаки, жены общие, с чем соглашался и Хрисипп (там же, 131), одежды у мужчин и женщин одинаковые, причем не прикрывающие полностью ни одну часть тела, денег нет. Лучшее государственное устройство, по стоикам, смешанное из демократии, монархии и аристократии. Это очень напоминает карикатуру на платоновское государство.
Стоики были необыкновенно плодовиты: согласно Диогену, число сочинений только Хрисиппа не менее семисот пяти. Так или иначе они были связаны с Академией: Зенон, как уже упоминалось, учился у Ксенократа и Полемона, Хрисипп у Аркесилая и Лакида. Их несамостоятельность была очевидной: ученик знаменитого Аристарха Аполлодор Афинский замечал, что “если бы из книг Хрисиппа изъять все, что он повыписал из других, у него остались бы одни пустые страницы” (Диоген Л., VII 181).
Это краткое изложение философии стоиков по Диогену Лаэртию показывает, что они были хотя и недалекими, но безусловно положительными людьми; но в то же время оно столь же безусловно производит несколько комическое впечатление, причем не по вине Диогена Лаэртия, а благодаря той ученической прилежности, которая вообще свойственна популярной философии. Заметить освоенную уже существующей философией величественную картину мира, так или иначе вместить ее в форме, доступной для торговца, кулачного бойца, бегуна и т. П., приобщить к ней своих домочадцев, рабов, родственников и вообще юных сограждан, причем к удовольствию и под плески всего города, увенчавшего Зенона венком за добродетель и безусловно изменившегося с тех пор, как был казнен развратитель юношества Сократ. Но в то же время нельзя не признаться, что для аристократической философской выдержки платоновского толка и впрямь не было места в деятельном и практическом мире эпохи эллинизма, тогда как доступная стоическая мораль, построенная на незамысловатой физике и школьной логике, имела свое воспитательное значение в необыкновенно расширившемся и впервые осваивавшем европейскую цивилизованность мире.
4. Эпикурейцы
Если стоики, начав свое знакомство с уже существующей в Афинах философией, прежде всего увлеклись логикой и попытались в том или ином виде воспроизвести и другие части философии, разработанные прежде всего Академией, Эпикур, родившийся через семь лет после смерти Платона и проживший 72 года, вообще отвергает логику (диалектику), а в физике и этике объявляет себя самоучкой. Между тем по свидетельствам, приводимым Диогеном Лаэртием (X 13), он был слушателем последователя Демокрита Навсифана, ученика Теофраста Праксифана, а также Ксенократа. Школу свою он основал сначала в Митиленах и Лампсаке, а затем перебрался в Афины. К занятиям философией он приобщил братьев Неокла, Хередема и Аристобула, раба Миса, а также других рабов. Его благодарность родителям, любовь к братьям, гостеприимство, с которым он принимал друзей в купленном им имении с прекрасным садом, по которому и вся его школа четвертая из главных школ в Афинах эллинистического периода наряду с Академией, Ликеем и Портиком стала называться Садом.
“Простые основы” и “простые слова” вот что объявляет Эпикур главным признаком совершенного знания (X 36) в «Письме к Геродоту», которое дает популярную сводку эпикуровского учения о природе. Эти простые основы и слова были призваны доставить жизненный мир любому человеку, молодому и старому, а для этого ему прежде всего нужно было отказаться от всех прочих философских учений. Поэтому в «Письме к Пифоклу», объясняющему небесные явления (X 84–116), Эпикур увещевает: „От всякого воспитания, радость моя, спасайся на всех парусах” (X 6)& Впрочем, было и другое устойчивое мнение об этой враждебности Эпикура учению: „Эпикур выступает против наук... надеясь прикрыть собственное невежество (ведь Эпикур во многом уличается как человек невежественный и не умеющий даже говорить чистым языком в повседневных разговорах). Возможно, причиной была и его неприязнь к сторонникам Платона и Аристотеля и подобным, поскольку те отличались большой ученостью. Не является неправдоподобным, что это произошло из-за его вражды к Навсифану... Хотя Эпикур был его учеником, он, чтобы казаться самоучкой и самородным философом, всячески старался это скрыть, стремясь ослабить его славу, и стал яростным обвинителем наук, которыми тот гордился” (Секст Эмпирик, I 1–5).
Эпикур разрабатывает канонику, или учение о критерии познания, которым объявляются ощущения, дополняемые предвосхищениями и аффектами, это изложено в утраченном сочинении «Канон»; физику, знание которой избавляет нас от страхов, смятения духа и позволяет сохранять безмятежность, об этом идет речь в «Письме к Геродоту» (X 35–83); а также этику, которая должна толпу избавить от мнений, свойственных толпе, и привести ее к наслаждению, которое есть устранение всякой боли, начало и конец блаженной жизни, этому посвящено «Письмо к Менекею» (X 139–154). Помимо этого Диоген Лаэртий приводит «Главные мысли» Эпикура (X 139–154).
Ощущение неразумно, не подвержено влиянию разума и не зависит от памяти; оно неопровержимо, но само определяет все наши помышления. Предвосхищения, формируемые на основе частого явления определенных вещей и как бы остающиеся в памяти, позволяют опознавать то, чем вызываются ощущения, и назвать их. Аффектов два: наслаждение и боль.
Вечный и беспредельный мир всегда был таков, каков он сейчас; ему не во что изменяться, потому что ничего кроме него нет. В мире есть боги, блаженные и бессмертные, которые суть определенного рода тела, поскольку в мире нет ничего, кроме вечно существовавших атомов и пустоты. Все сложное разлагается на атомы, которые несутся в пустоте и отличаются друг от друга видом, величиной и весом. Помимо разнообразных атомов существуют неделимые минимальные частицы, которые суть меры атомов. Сами по себе они не могут двигаться, но, будучи в составе атома, движутся вместе с ним.
Все вещи испускают непрерывно исходящие от них образы (edwla), которые, возбуждая наши чувства, оседают в мысли и так дают нам возможность видеть и мыслить вещи, от которых они изошли. От этих материальных истечений в нас происходит некоторое движение, из-за которого возможны ошибки в суждении. Поэтому мы должны всегда держаться критерия очевидности, но не допускать беспорядка от ошибки, принятой за истину.
В мире Эпикура единственное бестелесное пустота. Поэтому все рассуждения о душе сводятся к ощущениям и аффектам, так что вся суть этики состоит в том, чтобы избежать этих ошибочных движений, возникающих в нас, приводящих к ошибочным суждениям и вызывающих боль и страдание. Но не надо бояться молнии, например, и впадать в баснословие в связи с ней или другими явлениями природы. Молния происходит оттого, что множество ветров скапливаются вместе, начинают вращаться и воспламеняются, землетрясение оттого, что заключенный в земле ветер, перемежаясь с частицами земли, приводит их в движение и прочая и прочая. Понимая мир, мудрец не избегает жизни и не боится не-жизни, так что если он не будет допускать ошибок, то останется здоров и безмятежен. Это невероятное сужение интеллектуального кругозора, провозглашаемое Эпикуром, было решительно необходимо для его учеников, поскольку в противном случае они могли бы обнаружить, что целый ряд положений их учителя заимствован как раз из тех самых учений, от которых он их всячески остерегает.
Сама основная установка Эпикура на наслаждение явно восходит к Аристотелю, который в «Метафизике» (XII 7, 107m25 слл.) и «Никомаховой этике» (X 1178m21 слл.) подробно рассуждает о том, что высшее блаженство мудреца, даруемое мыслью, которого он достигает иногда, всегда свойственно богу. Эпикуровские боги также обладают высочайшим блаженством (“бог есть существо бессмертное и блаженное” X 123), к которому последователь Эпикура приобщен через “блаженство познания природы” (X 78).
Отношение к традиционной мифологии Эпикура также безусловно соотносится с аристотелевским. Рассматривая в «Метафизике» (XII 8, 1074a38 слл.) предания о светилах-богах, Аристотель отмечает: „А все остальное добавлено в виде мифа для внушения толпе, для соблюдения законов и для выгоды, ибо в нем утверждается, что боги человекоподобны и похожи на некоторые другие живые существа...”. Так и Эпикур в начале письма к Менекею пишет: „Да, боги существуют... но они не таковы, какими их полагает толпа... высказывания толпы о богах это... домыслы, и притом ложные”, хотя они и “дают надежду умилостивить богов почитанием” (X 123–124, 134). Представление Эпикура об отрешенности богов от мира также базируется на Аристотеле и толковании в Академии платоновского «Федра», где речь идет о том, что за пределами неба (247c2
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·).Давно отмечено также влияние перипатетиков на физику и метеорологию Эпикура. Но и его этическое учение тоже во многих пунктах выводится из Аристотеля. В «Главных мыслях» (XIX) Эпикура читаем: „Бесконечное время и конечное время содержат равное наслаждение, если мерить его пределы разумом”, что является прямым переложением того, что пишет Аристотель в «Никомаховой этике» (X 3, 1174a17 слл.): “...за сколь угодно малый срок можно испытать наслаждение, которое не станет совершеннее, продлившись большее время”. Выше уже говорилось о том, что учение Эпикура о бестревожности есть вариант соответствующего учения Спевсиппа.
Не менее интересно также и происхождение эпикуровского учения об атомах. В письме к Геродоту (X 55–59) Эпикур специально и подробно рассуждает о минимальных частицах, которые служат мерой длины атомов: „Мельчайшие и несоставные частицы следует считать пределами длины, которые от самих себя дают мерило для меньших и больших [длин] при рациональном рассмотрении невидимых предметов”. Собственно говоря, в этой концепции минимальных заключается вся особенность эпикуровского атомизма: мы имеем дело не просто с атомами разной величины, а с частицами минимальной длины, которые их составляют. Но эти минимальные частицы могут двигаться не сами по себе, а только войдя в состав атомов. Этот момент прямо отсылает нас к шестой книге «Физики» Аристотеля, где он, доказывая необходимость бесконечной делимости для возможности движения, критикует академическое учение о неимеющем частей, поскольку таковое не может двигаться. Эпикур же явно был знаком с этим учением, а критику его Аристотелем он учел в той части, которая запрещает движение неимеющего частей.
Отечество почтило Эпикура медными статуями, число его друзей измерялось целыми городами, его ученики были прикованы к его учению словно песнями Сирен... Эпикур, как мы видим по этим сообщениям Диогена Лаэртия (X 9–10), придал философии еще большую популярность по сравнению со стоиками и сделал ее доступной для всех. О необыкновенной популярности эпикуреизма мы можем судить по тому, с какой легкостью он сам популяризирует свое учение в дошедших до нас письмах и «Главных мыслях», а также по тому, как им увлекались не имевшие своей философии римляне.
Мы знаем имена учеников и последователей Эпикура. Его преемником был Гермарх Митиленский, писавший «Против Платона» и «Против Аристотеля». Но вплоть до Лукреция среди эпикурейцев не было ни одной значительной фигуры.
Стоицизм так же, как и другие эллинистические школы, выходит за пределы Афин. Если перипатетики нашли себе применение в Александрии, где Птолемей II Филадельф организовал знаменитые Музей и Библиотеку, то стоики были связаны с другим центром эллинистической учености Пергамом, который расцвел при Атталидах: библиотека Пергама уступала только александрийской, и здесь с 168 г. до н.э. процветала школа находившегося под влиянием стоицизма грамматика Кратета, учеником которого был Панетий. В 144 г. до н.э. Панетий приезжает в Рим, где сближается с кружком интеллектуалов вокруг Публия Сципиона Эмилиана, а в 141 г. до н.э. сопровождает его в поездке на Восток. С 129 по 102 гг. до Р.Х, Панетий возглавляет Портик и открывает период так называемой Средней Стои.
Наивное заимствование отдельных достижений предшествующей философии, ее частичное усвоение и самостоятельная схоластическая разработка, свойственные представителям Древней Стои, оказываются в принципе неубедительными для Панетия и его ученика Посидония, впоследствии организовавшего собственную школу на Родосе, где в 78 г. до н.э. его слушал Цицерон, и оказавшего большое влияние на современников. И тот, и другой отказываются от непродуктивной оппозиции предшествовавшим философским школам со значительно более мощным интеллектуальным и духовным потенциалом: Панетий выдвигает концепцию единого Логоса, который во все времена проявляет себя в мудрецах, разумеется, независимо от их школьной принадлежности; и он сам (
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·, как называет его Stoicorum Index herculanensis, col. 61), и Посидоний (признававший Платона божественным
·
·
·
·
· Цицерон, Тускуланские беседы, I 79) прилежат учениям Платона и Аристотеля, хотя и толкуют их в свойственном стоицизме духе: Панетий признает вечность мира, Посидоний отличает от бога мировую душу, численно выражаемую идею мира, которая, однако, материальна. Но гораздо более важным оказывается не столько разработка тех или иных учений в стоицизме этого периода, сколько само осознание того, что философский горизонт не ограничен одной школой.
Этому способствует научная деятельность филологов и историков в тех же главных центрах эллинистической учености. Сводки учений философов и ученых по отдельным проблемам доксографические компендии, восходящие к Феофрасту и Эвдему; жизнеописания философов, которые начали составляться в Древней Академии (Спевсипп) и у перипатетиков (Аристоксен и Неанф), в александрийский период были продолжены Гермиппом и Сатиром; Антигон из Кариста, в сeредине III в. до н.э. живший в Афинах и связанный с Академией, а затем работавший в Пергаме, составил биографии современных ему философов; «Преемства философов», т. е. изложение философских учений по школам, от учителя к ученику, составленные в начале II в. до н.э. Сотионом Александрийским и переработанные затем Гераклидом Лембом, Сосикратом Родосским и Антисфеном Родосским; списки философских сочинений, над которыми филологи Александрийской библиотеки работали начиная с Каллимаха, а также хронологии древних философов, составлявшиеся в III в. до н.э. Эратосфеном, а во II в. до н.э. Аполлодором Афинским, все эти материалы безусловно расширяли интеллектуальный кругозор и к I в. до н.э. привели к созданию ряда компендиев, о которых речь пойдет ниже.
Специального рода сводки философских учений составлялись также в скептической Академии. Об этом мы можем судить по значительно более позднему (II в. н.э.) сочинению Секста Эмпирика «Против ученых», представляющему собой сводку догм разных философских школ и их систематическое опровержение. Собственно, это и было целью скептической Академии начиная с Аркесилая, но в особенности при Карнеаде (ум. ок. 129 г. до н.э.) с его подчеркнутым антистоицизмом полемический характер деятельности скептической Академии принимает систематический характер. Указанное сочинение Секста Эмпирика ни в каком случае нельзя считать оригинальным: оно безусловно восходит, во всяком случае, к Энесидему, вероятные годы жизни которого рассматриваемый период.
Это специальное заострение скептической позиции могло объясняться оппозицией к тому, какое направление постепенно принимала Академия в конце II начале I вв. до н.э. при Филоне из Ларисы. Филон возглавил Академию в 109 г. до н.э. и покинул Афины из-за войны с Митридатом в 88 г. до н.э., перебравшись в Рим, где его слушал Цицерон. Филон стремился показать, что Академия едина и что предпосылки скептицизма можно найти у Сократа и в диалогах Платона. И хотя он отрицал возможность восприятия на основе постигающего впечатления стоиков, однако признавал восприятие вещей в соответствии с их природой (Секст Эмпирик, Три книги пирроновых положений, I 235). Это уже был путь к догматизму.
Этот путь был продолжен слушателем и оппонентом Филона Антиохом Аскалонским. В 88 г. до н.э. Антиох вместе с Филоном в Риме, но впоследствии он возвращается в Афины и преподает платоновскую философию, правда, уже не на прежнем месте (поскольку Академия была разрушена во время взятия Афин Суллой в 86 г. до н.э.), а в городской черте, где Цицерон слушал его зимой 79–78 гг. до н.э. и “под руководством этого великого ученого и наставника возобновил занятия философией” (Брут, 315). Если Филон стремился показать единство академической традиции, то Антиох настаивал на ее разрыве в скептической Академии и призывал платоника Антиоха вернуться к древнему состоянию школы, и ее учения представляются весьма символичными и явственно знаменуют наступление нового этапа всей античной философии этапа возвращения. Однако прежде чем речь пойдет об этом, необходимо упомянуть еще одно важное явление в философии эллинизма пифагореизм.
6. Пифагореизм
Пифагореизм единственный в своем роде феномен, который на протяжении всего существования античной философии играет роль подводного течения и, никогда не становясь доминирующим, всегда присутствует в качестве фона. Не забудем о том, что сама философия возникает в школе Пифагора как новый феномен в оппозиции к двум ведущим направлениям в духовной жизни VI и. до н.э.: уходящему движению “мудрецов” и набирающему силу движению ионийских “ученых”. И те, и другие на поверхности, и те, и другие определяют стиль и общую светскую установку своего времени. Пифагор и его окружение также представляют чрезвычайно важную тенденцию греческой мысли VI в. до н.э. тенденцию консервативную и религиозную, но она всегда до известной степени остается под спудом. На поверхности лежит политическая активность пифагорейцев, причем она до такой степени решительна, что вызывает противодействие, и пифагорейские общины сметаются с политической арены, однако еще в IV в. мы видим, что у пифагорейцев сохранилось какое-то политическое влияние.
Над их учением посмеиваются начиная с Ксенофана. Гераклит их поносит и изобретает для них ироническое прозвище философы. Зенон пишет специальный трактат «Против философов», поскольку смысл учения его учителя Парменида по существу направлен против учения пифагорейцев, хотя создается в той же традиции. Геродот обвиняет их в фальсификациях. Но у Эмпедокла мы находим почтительное и восторженное отношение к Пифагору; о Пифагоре пишет Демокрит; Исократ признает его первым, принесшим философию грекам, а само слово философия употребляет уже совершенно всерьез и называет философией как и Платон собственную педагогическую и литературную деятельность; Платон, единственный раз упоминающий Пифагора, тем не менее очевидно связан с пифагорейцами и пифагорейским учением.
О пифагорейцах пишут Аристотель и Аристоксен. Диоген Лаэртий (VIII 45–46) сообщает, что установления Пифагора “держались еще девять или десять поколений ибо последними из пифагорейцев были те, которых еще застал Аристоксен... они были слушателями Филолая и Еврита Тарент. Таким образом, Аристоксен осознавал непрерывность предшествующей традиции, но, вероятно, на нем она прерывалась. Влияние пифагорейцев и специальные сочинения, им посвященные, были у Спевсиппа и Ксенократа. Порфирий в «Жизни Пифагора» (53) замечает: “...пифагорейцы жалуются, что Платон, Аристотель, Спевсипп, Аристоксен, Ксенократ присвоили себе все их выводы, изменив разве лишь самую малость...”.
О пифагорейцах не забывают Зенон и другие стоики, также посвятившие им специальные сочинения. При всем том пифагорейское учение не выходит на поверхность, и при изложении эллинистической философии его практически не учитывают. Однако Феокрит (14, 7) в насмешливом сравнении упоминает “ученика Пифагора, желтого и босого”, что свидетельствует о том, что и в его время пифагорейская аскеза была достаточно известна. Именно пифагореизм был одним из первых философских учений, которое вошло в моду у римлян, едва они стали приобщаться к греческой философии. Последователем Пифагора объявляется царь Нума, и под его именем появляется сочинение пифагорейского толка. С пифагорейским учением, очевидно, знаком Энний, написавший «Эпихарма». Пифагорейское учение знает Цицерон, а его современник Нигидий Фигул оуществляет, по словам Цицерона, восстановление пифагореизма (Тимей, 1).
Наконец, на протяжении четырех веков с IV до I вв. до н.э. в Южной Италии и в Греции создаются пифагорейские тексты, часть которых приписывается Пифагору или древним пифагорейцам. С пифагорейцами во все годы их существования постоянно связаны фальсификации. Начинается пифагореизм с изготовления орфических сочинений в VI–V вв., подложные сочинения в стихах и в прозе создаются и позднее. Неизменная потребность европейского сознания обрести своих духовных предшественников в далеком прошлом и тем самым обосновать свои духовные поиски древним авторитетом оказывается выраженной пифагорейцами в самой высокой степени. Неудивительно, что обновление платонизма на рубеже двух летоисчислений оказывается тесно связанным с возрождающимся пифагореизмом. И здесь впервые пифагореизм выходит на поверхность и становится одним из ведущих духовных движений.


Глава 3. ВОЗВРАЩЕНИЕ
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
Когда мы выше говорили о периодизации античной философии, речь шла о том, что на последнем этапе развития античной философии ведущие философские школы античности угасают в последовательности, определяющейся их мировоззренческим и культурным горизонтом. Поэтому первыми сходят с арены эпикурейцы, уже при жизни основателя этой школы получившие “награду свою” в виде необыкновенной популярности и широкого признания; затем приходит черед стоиков; позже перестают существовать как самостоятельная школа перипатетики; и последними представителями античной языческой философии были платоники, вплоть до конца античности репрезентировавшие и культивировавшие все богатство ее духовной жизни. Этот многовековой процесс подведения итогов был также временем развития второй европейской культуры римской, включившейся в духовные движения общей греко-римской культуры, теперь уже окончательно переросшие рамки одной национальной культуры и одного языка. Философия обретает свой дом в латинском языке, который наряду с греческим становится родным языком не знающей национальных границ мысли и вселенской духовности. Однако сколь бы ни была значима латинская культура для последующего развития Европы, в пределах античной философии она была только эпизодом.
1. ЭПИКУРЕЙЦЫ, СТОИКИ, ВТОРАЯ СОФИСТИКА
В ту самую эпоху, когда меняется очерченная выше общая ориентация стоицизма и платонизма, эпикуреизм занимает довольно прочное положение в кругах римских интеллектуалов. Эпикурейцев изгоняли из Рима уже во II веке, но их популярность продолжала расти. Об этом мы можем судить по сочинению Лукреция «О природе вещей» (ок. 55 г. до н.э.), где он возносит в прекрасных латинских стихах хвалы своему греческому кумиру, а также ведет традиционную для эпикурейцев полемику с Платоном. Об этой же распространенности эпикуреизма свидетельствует и Цицерон, которому в свою очередь приходится вести решительную полемику с эпикуровым учением. В трактате «О высшем благе и крайнем зле» (45 год), в первых двух книгах, действие которых относится к 50 году и представляет собой беседу Цицерона с двумя достойными юношами, Цицерон излагает и опровергает учение Эпикура о наслаждении, а в трактате «О природе богов» (45–44 год), якобы воспроизводящем беседу 77–76 годов между тремя образованными римлянами, эпикурейцев представляет друг оратора Красса сенатор Гай Веллей.
Неприемлемость и прямой вред эпикурова учения очевидны для Цицерона (что не помешало ему ознакомиться с еще не изданной поэмой Лукреция и выправить ее), но не меньше его раздражает невежество эпикурейцев. В ответ на речь Веллея Котта, другой участник диалога замечает: “...вы твердите словно заученный урок то, что Эпикур, зевая, набредил, а сам он, между прочим, хвалится, как мы видим из его писем, что он-то не имел никакого учителя. Да если бы он и не предупредил, я мог бы легко в это поверить... Не пахнет от Эпикура ни Академией, ни Ликеем, не чувствуется в нем даже школьного образования” (I 72). Хотя мы уже видели, что к образу Эпикура-самоучки нужно относиться осторожно, в данном случае необходимо обратить внимание на другое: изложение учения Эпикура Веллей предваряет критической сводкой платоновского и стоического учения и обнаруживает явное знакомство с доксографическими компендиями того времени, излагавшими взгляды ранних философов (18–41).
И действительно, к этому времени эпикурейцы явственно цивилизуются, и общее стремление сознательно вместить в свой кругозор предшествующую философию свойственно также и им. Об этом можно судить по библиотеке современника Цицерона друга Пизонов эпикурейца Филодема, найденной на так называемой “вилле папирусов” в Геркулануме. Библиотека дает представление о необыкновенной эрудиции ее владельца. Эпикурейцы этого периода погружены в изучение платоновской и стоической традиции, и в данном случае не так важно, что целью этих ученых штудий могла быть и полемика. Просвещенный эпикуреизм оказал несомненное влияние на поэта Горация. Отметим также, что доксографический компендий Филодема по истории философии в десяти книгах был, в частности, одним из важнейших источников для Диогена Лаэртия.
Судя по той полемике, которая велась с эпикурейским учением в I–II веках н.э. можно судить о том, что их учение прочно вошло в обиход школьных дискуссий. В частности, Плутарх Херонейский в своих «Моралиа» опровергает ряд положений эпикурейской философии в трактатах «Хорошо ли сказано “проживи незаметно”», «О невозможности жить в удовольствие согласно Эпикуру», «Против Колота».
Известно имя еще одного эпикурейца поздней эпохи (рубеж II–III веков н.э.) Диогена из Эноанды, составившего сводку эпикуровского учения и записавшего ее на каменной стеле, фрагменты которой были найдены в 1884 году. Но уже задолго до этого времени у эпикуровского учения и его школы не было никаких перспектив плодотворного развития.
Если тенденция популяризации философии в эпикуреизме проявилась уже у его основателя, в стоицизме с его подчеркнутой в ранний период школьной окрашенностью она развивалась постепенно, причем собственно популярной философия стоиков становится у римлян. К концу первого века образованность в Риме уже явно предполагала знакомство с философией, и такой необходимой для образованного человека философией все более оказывается стоицизм, не исключавший после Панетия и Посидония платонического влияния и могущий при необходимости заимствовать элементы эпикуреизма. Таким образом, теперь дело идет не об исключительном случае Цицерона, например, сознательно ставившего своей целью ознакомление римлян со стоицизмом и платонизмом, а о превращении философии в необходимый элемент общего образования.
В частности, о влиянии стоицизма и его влиятельности можно судить по тому, до какой степени именно стоицизм инспирировал великого эпика Вергилия, «Энеида» которого пронизана стоическим учением о роковой предопределенности мирового и исторического процесса.
Вероятнее всего к традиции просвещенного стоицизма принадлежал Арий Дидим, друг и советник императора Августа, наставник Мецената, автор сводки философских учений стоиков, перипатетиков и академиков, изложенных по школам, а в рамках школы по проблемам (логика, этика, физика, здесь Арий опирался на платоника Евдора Александрийского). По-видимому, Арий не испытывал никакого интереса к эпикуреизму и не излагал его.
Войдя в поле зрения образованных римлян, не стремящихся стать профессиональными (“школьными”) философами, стоицизм предполагает теперь интенсивную разработку в соответствующих популярных жанрах: увещания, утешения, письма. Именно с этими жанрами мы сталкиваемся у Сенеки. Воспитатель будущего императора Нерона прежде всего развивал этическую проблематику, то есть учил цивилизованно и осмысленно реагировать на любые жизненные проявления.
Для этого в качестве основной модели поведения создавался идеал мудреца, умеющего достойно вести себя при всех обстоятельствах: перед лицом неудач, болезней, смерти. Мудрец знает, что и весь мир ждет “выжигание”, и для него всегда открыто избавление от невзгод этого мира: путем самоубийства он может добровольно уйти из жизни. Философ-стоик становится нравственным руководителем для тех, кто не хочет безвольно подчиняться превратностям судьбы, но стремится понять свой рок и, поняв, любит его. Метафора философа-врача, исцеляющего души, становится чрезвычайно распространенной в этот период.
Философ-стоик, постоянно контролирующий себя и стремящийся излечить обращающихся к нему за духовной поддержкой, не чувствует необходимости писать, но устные наставления, беседы, проповеди становятся важным и культивируемым жанром. Так, неизвестны сочинения влиятельного римского стоика Мусония Руфа (ум. ок. 101 г.), ничего не писал его ученик Эпиктет (ум. ок. 140 г.); обращенные «К самому себе» составленные на греческом языке записки римского императора (161–180 гг.) Марка Аврелия свидетельствуют о том, что именно совершенный человек, а не совершенное сочинение было целью подлинного философа-стоика.
Между тем и записки Марка Аврелия, и «Беседы» Эпиктета, записанные его учеником Флавием Аррианом, стали чрезвычайно влиятельными греческими текстами, представляющими стоицизм римского периода. Имя Арриана отсылает нас к тому движению II века, которое получило название Второй софистики и самым ярким образом символизировало возвратный пафос всей греко-римской культуры, который определяет ее характер в этот период.
В Риме эта неизбежная метаморфоза всей античной культуры подготавливалась с тех самых пор, когда римляне только-только стали приобщаться к достижениям греческой культуры. Естественным и в то же время исключительным образом (ни одна другая культура, сталкивавшаяся до сих пор с греческой, этого не делала) римляне стремились обрести на латинском языке и в пределах собственной культуры то, что уже стало достоянием греков, достижения которых воспринимаются в качестве образцов. Именно это отношение к более развитой культуре как к образцу побуждает римлян уже во II–I веках до н.э. подражать грекам и соревноваться с ними. Цицерон в «Бруте» (67–68 год) говорит о римлянах, которые восхищаются греческой стариной и “хотят быть Гиперидами и Лисиями; прекрасно, но почему они не хотят быть Катонами?.. Откуда это восхищение Лисием и Гиперидом, в то время как Катон совершенно забыт?”.
Сам Цицерон полон патриотического внимания к истории римского красноречия и ко всему тому, что способствует культивированию мудрости в Риме. Но вместе с тем, что занимает Цицерона, как не идея быть Платоном для римлян? И поскольку Платон написал «Государство» и «Законы», Цицерон делает то же самое. Если у греков были Гомер, Гесиод, Феокрит, то у римлян их стремится заместить Вергилий. Гораций воспроизводит поэзию эолийцев, Катулл александрийцев, Теренций стал для римлян вторым Менандром, а Сенека с гораздо меньшим успехом стремился в своих трагедиях представить римлянам Софокла и Еврипида, решительно усовершенствовав их в стоическом духе.
Тот же Сенека ополчается против авторитета Цицерона, его племянник поэт Лукан против Вергилия. Но классицистическая реакция становится преобладающей тенденцией, и римские авторы постепенно начинают входить в число бессмертных, заслуживающих безусловного почитания и подражания: те же Цицерон и Вергилий воспринимаются как Платон и Гомер римлян, и вокруг них постепенно выстраивается универсум римской культуры.
Эта тенденция сблизить две культуры римскую и греческую свойственна как римлянам, так и грекам. Грек Плутарх в «Параллельных жизнеописаниях» рисует греческое прошлое в сопоставлении с прошлым римлян. В конце I века н.э. цивилизованные римляне проявляют становящийся модным интерес к греческим древностям, но уже во втором веке происходит решительная метаморфоза: Антонины и специально император Адриан на уровне империи поддерживают эту тенденцию восстановления греческой культуры. Адриан рассматривает Рим как греческий город и, в частности, создает в Риме Атенеум центр благородных искусств, однако не для воссоздания исконной римской культуры, а для того, чтобы в Риме развивать культуру греков. Именно в этой атмосфере и развивается Вторая софистика.
Стремление восстановить в буквальном виде традиции греческой литературы V–IV веков до н.э. приводит к появлению таких фигур, как Элий Аристид (ум. 189 г.), соблюдавший чистоту аттического стиля и воспроизводивший стиль Демосфена; он также многим обязан Платону, а из историков предпочитает Фукидида. Флавий Арриан, о котором шла речь выше, хочет быть Ксенофонтом, который написал «Воспоминания о Сократе»: именно по его образцу Арриан записывает «Беседы» Эпиктета. При этом речь идет именно о том, чтобы быть вторым Ксенофонтом, а не просто его подражателем.
Стремление восстановить чистоту греческого языка и ввести его в круг благородных забав образованного человека свойственно Лукиану из Самосаты (род. ок. 120 г.), в ряде своих блестящих безделок воспроизводившему, в частности, особенности учений современных и предшествовавших философов.
Еще раз подчеркну, что это стремление буквально возродить греческую культуру давно прошедших веков ее классического расцвета происходит в Римской империи и поощряется римскими императорами: в частности, для многих из них греческий становится вторым родным языком. Это способствует тому, что ко второму веку мы можем говорить об единой греко-римской культуре, в пределах которой и готовилось постепенно глобальное возвращение к истокам первой европейской культуры греческой, предполагавшее вмещение всех ее достижений. Поскольку речь идет о философии, это общее возвратное движение античной культуры было связано прежде всего с деятельностью пифагорейцев, аристотеликов и платоников.
2. ТОЛКОВАТЕЛИ АРИСТОТЕЛЯ
Пифагорейцы, своим именем всегда связанные с учителем, а не с тем местом, где располагалась школа (Академия, Ликей, Стоя), и в этом упреждают представителей прочих эллинистических школ, у которых в I веке до н.э. начинается противопоставление академиков и платоников, а также появляется глагол для обозначения тех, кто следует или подражает Аристотелю (ristotelzein). И то, и другое связывается с потребностью вернуться к подлинному учению основателя школы, которое черпается из его текстов, а не продолжать искаженную школьную традицию. Эта тенденция впервые четко проявилась у последователей Аристотеля, свою основную задачу видевших в толковании текстов учителя.
Более чем вековое почти полное исчезновение перипатетиков из школьной жизни эллинистической философии можно объяснять разными причинами, но в любом случае отсутствие в обиходе перипатетической школы специальных работ Аристотеля в области основных дисциплин и проблем философии его “прагматий”, или трактатов по логике, физике и первой философии и др., было весьма существенным. Завещанные Теофрастом Нелею из Скепсиса, эти сочинения пролежали у его наследников без всякого применения до тех пор, пока не были куплены вместе с библиотекой Теофраста библиофилом перипатетиком Апелликоном с Теоса, получившим афинское гражданство (ум. между 88 и 84 гг. до н.э.). После захвата Афин Суллой в 86 году рукописи Аристотеля переправляются в Рим. Благодаря имевшему к ним доступ грамматику Тиранниону (ум. в Риме ок. 26 г. до н.э.), сделавшему копии, корпус школьных текстов Аристотеля попадает к Андронику Родосскому, которого поздние авторы называют одиннадцатым схолархом Перипата. Еще в 44 году до н.э. Цицерон в «Топике» (гл. 3) замечает, что большинству Аристотель неизвестен, и что сам он знает только его диалоги. Но Андроник, заново издав школьные сочинения Аристотеля, тем самым приводит к возрождению аристотелизма. Андроник использует традиционное начиная с Ксенократа деление философии на логику-этику-физику и добавляет к ним “то, что вслед за физикой” первую философию, которой благодаря такому ее месту в издании Андроника было обеспечено имя метафизики. Практически без изменений издание Андроника дошло до нас.
Возвращение корпуса школьных сочинений Аристотеля в поле зрения его последователей дает реальную базу для разработки его учения. Андроник пишет парафраз «Категорий» и трактата «О душе». По сохранившимся у поздних авторов текстам из Андроника видно, что и для него древнеакадемическая традиция, объединявшая платонизм и пифагореизм, была известна и небезразлична; очевидно, на него влияла также и стоическая традиция.
Боэт Сидонский, ученик Андроника, также хорошо знавший учение Древней Академии, продолжил толкование «Категорий», активно привлекая и другие сочинения Аристотеля. В отличие от Андроника Боэт подчеркнуто консервативен: он отвергает новации Андроника и спорит со стоической традицией.
Трактат «Категории» одним из первых приобретает широкую популярность: против аристотелевского учения о категориях пишет платоник и пифагореец Евдор, но также создается версия «Категорий» на дорийском диалекте (датировка которой, впрочем, крайне затруднительна), приписанная пифагорейцу Архиту с целью показать, что еще до Аристотеля данная проблематика была в поле зрения самой древней философской школы. Против учения Аристотеля о категориях пишет стоик Афинодор, и если в платонизме стремление оспорить Аристотеля сопровождалось устойчивой тенденцией вместить его философию в качестве подступа к платоновской, в стоицизме главной была тенденция обособиться от аристотелизма.
Из дошедших до нас комментариев к сочинениям Аристотеля самые ранние восходят ко II веку н.э. Это комментарии к «Никомаховой этике» Аспасия Афинского и, вероятно, Адраста Афродисийского. С огромным корпусом текстов аристотелевских комментариев мы сталкиваемся только у Александра Афродисийского, возглавлявшего кафедру аристотелевской философии в Афинах между 198–209 годами новой эры. До нас дошли комментарии Александра к «Первой Аналитике» (к книге I), к «Топике», к «Метеорологике», к трактату «Об ощущении», к «Метафизике» (к книгам I–V); утеряны комментарии к «Категориям», «Об истолковании», ко второй книге «Первой аналитики», ко «Второй аналитике», «Физике», «О небе», «О возникновении и уничтожении», «О душе». Таким образом, мы видим, что почти весь корпус аристотелевских сочинений был в поле зрения школы Аристотеля на рубеже II–III веков.
Помимо этого Александру принадлежит ряд трактатов, посвященных отдельным проблемам: «О душе» (две книги), «О роке», «О смешении». Александр использует также жанр “обсуждаемых в школе затруднений и разрешений” (
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·) для ряда физических и этических проблем. Большое число сочинений Александра дошли только в арабском переводе: «О промысле», «О времени», и ряд других. Александру принадлежит также ряд полемических сочинений («Против Галена», «Против Ксенократа»), что является важной частью развитой школьной жизни; об этом свидетельствуют также полемические пассажи, отражающие разногласия с эпикурейцами, стоиками и платониками, в его трактатах и комментариях.
По сочинениям Александра можно судить о том, что догматическая разработка учения Аристотеля достигла к этому времени классических форм: учение Аристотеля рассматривается как самодовлеющая система взглядов, нашедших отражение в конкретных текстах его сочинений и могущих на их основе быть объясненными и непротиворечиво изложенными. Духовный кругозор аристотелевской школы к этому времени достаточно широк: он вмещает полноту аристотелевского мира и все последующие школы, но не выходит за эти пределы, хотя и ведет внутри них самостоятельную разработку отдельных проблем.
История аристотелевской школы после Александра известна плохо: пройдет еще немного времени, и труд толкования всей предшествующей философской традиции, включая Аристотеля, возьмут на себя платоники.
3. ПЛАТОНИКИ ДО ПЛОТИНА
Пифагореизм и антиаристотелизм
Евдор Александрийский (2-я пол. I в. до н.э.), которого, собственно, и следует назвать первым представителем периода так называемого Среднего платонизма, решительно вновь признает пифагореизм в качестве отличительного элемента платонизма. Припомним, что уже Ксенократ в качестве первых принципов принимал монаду и диаду, однако Ксенократ считал монаду умом, а очевидный интерес к пифагореизму еще у Спевсиппа и признание им единого в качестве первого принципа, который выше бытия, красоты и блага, очевидно, носило в большей степени методический, нежели метафизический характер. У Евдора речь идет о первом начале Едином и подчиненной ему паре противоположностей монаде, соответствующей идее, и двоице, соответствующей материи. Объединяя Платона и пифагорейцев, Евдор создает основу для построения иерархии онтологических принципов универсума.
Евдор пишет сводку философских учений по проблемам, а также комментирует «Тимея» (об этом мы знаем по отсылкам Плутарха в трактате «О порождении души в “Тимее”») и, вероятно, занимается астрономией. Считая, что занятия философией следует начинать с этики, он определяет цель философии в соответствии с «Теэтетом» Платона (176b) как “уподобление богу”.
Следует отметить, что пифагорейская ориентация у Евдора сопровождается антиаристотелевской тенденцией. Он толковал «Метафизику» и критиковал аристотелевские «Категории». Таким образом, с самого начала развития Среднего платонизма в нем обнаруживаются две тенденции. Одна связана со стремлением дать очищенный вариант подлинного платонизма, она же оказывается антиаристотелевской и пропифагорейской. Эта тенденция была представлена у Филона Александрийского и продолжена в Афинах во II в. Никостратом и Аттиком. Другая была очевидна еще у Антиоха Аскалонского, которого Евдор несомненно слушал во время его пребывания в Александрии, и предполагала возможность совмещения в рамках платонизма разных философских школ. Именно в русле той и другой тенденции создаются предпосылки для расцвета платонизма, с которым мы несомненно сталкиваемся уже во втором веке.
Показательно, что представители и той и другой тенденции постепенно переходят к систематическому толкованию Платона. Возможность такого толкования текстов Платона была обеспечена их новым изданием, которое предпринял придворный астролог императора Тиберия Трасилл (ум. 36 г. н.э.), издавший сочинения Платона по тетралогиям. Именно это издание сохранено традицией и известно нам.
В том же первом веке традиционно относимый к пифагореизму Модерат, который формулирует вышебытийную природу первоначала, называемого им Единое, и признает иерархию из трех единых. Соответствующий текст представляет собой выдержку из сочинения Порфирия «О материи», приведенную Симпликием (In Arist. Phys., p. 230, 34 sqq. Diels). Эта концепция была сформулирована Модератом в ходе комментирования второй части платоновского «Парменида».
Необходимо также иметь в виду «Второе платоновское письмо», толкование которого провоцировало подобного рода концепцию трех иерархически соподчиненных начал (312е: „Все тяготеет к царю всего, и все совершается ради него; оно причина всего прекрасного. Ко второму тяготеет второе, к третьему третье”). «Второе письмо» и было, вероятнее всего, специально добавлено к группе сочинений Платона, чтобы подчеркнуть пифагорейский характер платоновского учения. Решительность, с которой формируется пифагорейский характер платонизма, заставляет обратить на себя внимание в той же мере, в какой для этого периода все более необходимым оказывается обращение к платоновским текстам. Именно с пифагореизмом оказывается связана сакрализация образа Платона и корпуса его текстов, а также тот специфический акцент в понимании его учения, который в конечном счете позволяет платоникам придать иерархии универсума действительно универсальный характер и охватить не только всю сферу бытия, но и его вышебытийный исток, а также его не досягающую бытия низшую границу.
Школьная разработка платонизма, отмеченного сильным пифагорейским влиянием, представлена в многочисленных сочинениях Плутарха Херонейского, традиционно объединяемых под общим названием «Моралиа». Эти сочинения помимо всего прочего позволяют представить жанровое разнообразие школьной литературы этого периода. У Плутарха мы находим толкование отдельных проблем, вызванных платоновскими текстами («Платоновские вопросы», отдельные пассажи в «Пиршественных вопросах»), специальное рассмотрение больших фрагментов платоновских текстов («О происхождении души в “Тимее”»), полемику с эпикурейцами и стоиками, а также разработку отдельных тем, традиционно входящих в поле зрение школьной философии («О добродетели и порочности», «Можно ли научить добродетели», «О удаче», «О роке», и пр.), причем часть из них рассматривается в жанре “двойных речей”, то есть парных рассуждений “за” и “против” («Об удаче или доблести Александра»). Ряд текстов представляют собой аллегорическое и символическое толкование мифа или знаменитых изречений («Об Изиде и Озирисе», «Об “Е” в Дельфах»).
Тексты Плутарха, в значительной степени сохранившиеся целиком, показывают вероятное хождение и распространение идей платонизма и их школьной разработки: Плутарх учился в Афинах у некоего Аммония, прибывшего из Александрии. Если учесть, что восстановление пифагорейски окрашенного платонизма было начато Евдором Александрийским, этот факт представляется немаловажным. Рядом с корпусом сочинений Плутарха в меньшей изоляции, в частности, оказываются более ранние сочинения Филона Александрийского (ок. 25 г. до н.э. ок. 50 г. н.э.), явно прошедшего школьную выучку стоически окрашенной антиаристотелевской платонической ориентации в Александрии и сумевшего распространить традиционные для платоновской и пифагорейской традиции методы аллегорического толкования на экзотическую для греко-римской образованности группу текстов «Пятикнижия Моисеева», но практиковавшего также и школьную разработку традиционных тем школьной философии («О добродетели», «О созерцательной жизни», «О промысле», «О вечности мира», и пр.). Филон оказал исключительное влияние на формирование христианской мысли, но также и для языческой философии его фигура чрезвычайно показательна: в лице Филона мы впервые сталкиваемся с открытостью школьной философии для новых текстов, позволяющих существенно расширить духовный горизонт поздней античности. Позднейшее понимание пифагорейцем и платоником Нумением Платона как Моисея, говорящего по-аттически, было принципиально подготовлено деятельностью Филона.
Оснащение школьного платонизма учебными пособиями
В пифагореизме также явственно обнаруживается стремление ввести платонизм в рамки строгой школьной организации, для чего было необходимо опереть платонизм на четкую систему наук, в первую очередь тех, необходимость которых для воспитания философа признавал сам Платон.
В первой половине II века появляется сочинение Феона Смирнского «Изложение математических учений, необходимых для понимания Платона». Оно тем более показательно, что по существу представляет собой компиляцию: пассажи из перипатетика Адраста Афродисийского чередуются с выдержками из Трасилла. Однако сама потребность истолковать корпус текстов на основе набора определенных дисциплин чрезвычайно показательна.
Другим явлением того же примерно времени, однако гораздо более заметным и оказавшим чрезвычайное влияние на все последующее развитие платонизма, были сочинения Никомаха Геразского «Введение в арифметику», «Теологумены арифметики», «Гармоника», а также не дошедшее до нас «Введение в геометрию». Фактически мы сталкиваемся с сознательной разработкой квадривиума в рамках платоновской философии, причем Никомах создает пособия, которые реально использовались впоследствии в школах позднего платонизма.
Потребность изложить не просто учение платонизма, но дать именно набор дисциплин, необходимых для его правильного освоения, характеризует и другую тенденцию платонизма II века, представленную прежде всего в «Учебнике платоновской философии» Алкиноя, а также в трактате Апулея «Платон и его учение».
Апулей учился в Афинах, поэтому его сводка платонизма отражает соответствующую ориентацию афинского платонизма. Апулей начинает изложение с биографии Платона, в которой подчеркивается божественный статус учителя. Поэтому и набор дисциплин, необходимых для философа-платоника, Апулей дает в  виде перечня наук, изучавшихся самим Платоном: “...видя, что мысль пифагорейцев опирается на ряд наук, он отправляется к Феодору Киренскому, чтобы изучить геометрию, а ради астрологии добирается до самого Египта... Поскольку Парменид и Зенон уже изобрели диалектику, он прилежно изучил ее... он первый сочетал три части философии... физическую,.. логическую,.. моральную...” (З).
Апулей (и та школьная традиция, к которой он примыкал) еще, как видим, смешивает набор дисциплин и общее деление философии на части, что было, впрочем, характерно и для всей античной традиции. При этом, признавая логику в числе изучавшихся и разрабатываемых Платоном дисциплин, Апулей возводит ее к элеатам и не излагает ее. Алкиной дает гораздо более четкую последовательность именно дисциплин: диалектика, математика, физика и теология. Помимо того рассмотрены моральная философия и учение о государстве. Содержание каждого раздела Алкиной раскрывает достаточно подробно, и тем самым платоновское учение как набор дисциплин устанавливается здесь достаточно четко. У Алкиноя, принадлежность которого к конкретной школе установить трудно, явственно прослеживается стоическое влияние. Несомненно также его сознательное стремление включить аристотелевскую логику в число дисциплин, необходимых для философа-платоника, тенденция, оказавшаяся доминирующей в школах позднего платонизма.
Необходимо заметить также, что несомненный эклектизм, свойственный платоникам второго века, совмещается у них с тенденцией продемонстрировать, что Платон безусловно превзошел все прочие школы. Наиболее отчетливая формулировка в «Анонимных пролегоменах к платоновской философии» (7): „И до Платона, и после него существовало множество философских школ; Платон же без труда превзошел их все как учением своим и умом, так и во всех прочих отношениях”. Хотя данный текст более позднего происхождения, однако он отражает тенденцию еще среднеплатонических школ. Для выполнения той задачи, которая была возложена на поздний платонизм, репрезентировать всю греческую философию данная тенденция была безусловно весьма знаменательной.
Форма учебника вполне отвечала стремлению вернуться к Платону и его учению, но у нее был и очевидный недостаток: как и всякая рациональная конструкция, учебник обращает внимание ученика только на логическую структуру предмета, но не на форму его выражения. Учебник, таким образом, не только открывает предмет, но и до известной степени скрывает его. Войдя по учебнику Алкиноя в курс основных проблем платоновской философии, читатель нисколько не приближается к платоновскому тексту, потому что учебник замещает его, что возможно, покуда речь идет о вводном курсе для дилетантов. Но подлинный специалист профессиональный философ должен вернуться к Платону через усвоение его диалогов.
Комментарии к диалогам Платона
Именно поэтому для понимания развития платонизма в этот период важен небольшой текст платоника Альбина «Введение в платоновские диалоги», содержащий классификацию платоновских диалогов и порядок их чтения. Все это предполагало наличие в рассматриваемый период комментаторской традиции в платоновских школах. На Альбина (которого между 149 и 157 годами слушал в Смирне знаменитый философ и врач Гален) и его учителя Гая неоднократно ссылается Прокл в комментарии на «Тимея». Заметим, что среди многочисленных сочинений Галена, имеющих непосредственное отношение к философии школьного платонизма, также есть сводка платоновского «Тимея» вообще одного из наиболее популярных платоновских диалогов начиная с I века до н.э. Его комментировал еще стоик Посидоний. Сохранился значительный фрагмент цицероновского перевода «Тимея» на латинский язык. Речь шла о толковании «Тимея» у Евдора и Плутарха. Но мы не можем сказать, комментировался ли до сих пор «Тимей» целиком.
О том, что представляли собой комментарии к отдельным диалогам Платона в период Среднего платонизма, можно судить только по фрагментам «Анонимного комментария к “Теэтету”» первой половины II века, сохранившимся на папирусе, найденном в Египте в 1901 году. Автор комментария ссылается на другие принадлежащие ему комментарии к «Федону», «Пиру» и «Тимею».
Помимо этого существует ряд свидетельств о составлении комментариев, в частности, афинскими платониками II века. «Горгия» и «Тимея» комментировал в Афинах во второй четверти II века Кальвен Тавр, очевидно слушавший Плутарха; «Тимея» и «Федра» комментировал Аттик, глава афинской школы платоников в середине II века; его ученику Гарпократиону принадлежит «Комментарий к Платону» в 24 книгах, который скорее всего толковал отдельные пассажи платоновских диалогов (сохранились фрагменты к «Алкивиаду I», «Федону», «Федру», «Тимею», «Государству»), но отражал их последовательное чтение и толкование во время занятий; Север, также вероятно принадлежавший к афинской школе, комментировал «Тимея». Прокл упоминает также некоего Максима Никейского, комментировавшего «Государство».
Появление систематических комментариев к платоновским диалогам и их последовательное чтение в школе важно отметить на фоне комментаторской деятельности аристотеликов: два наиболее представительных корпуса текстов двух крупнейших философов античности практически одновременно входят в сферу преимущественных забот платоновской и аристотелевской школы, и комментарий с тех пор оказывается наиболее перспективным философским жанром вплоть до конца античности, прекрасно привившимся также и в Средние века .
Популярный платонизм и постепенная сакрализация образа Платона
Однако при этом никак нельзя сказать, что жанр комментария уже теперь становится ведущим. Очевидно, причиной здесь является то, что хотя платоновские тексты и осознаются как безусловно значимые, хотя образ Платона уже безусловно до известной степени сакрализован, однако сами школы еще носят вполне светский характер: и Альбин, и Апулей, и Алкиной признают, что платоник в конечном счете занят созерцанием божества и стремится достичь приобщения к высшему интеллекту, но, тем не менее, данные задачи ставятся вполне светским образом и в принципе значимы они не абсолютно, но только для тех, кто предпочитает платонизм прочим философским учениям.
Платон еще вполне может быть предметом популярной лекции, отнюдь не рассчитанной на профессионала. Об этом свидетельствует представительный корпус текстов Максима Тирского, ритора и философа-платоника второй половины II века. Его речи посвящены как самым общим темам школьной философии («Искусство ли добродетель», «Наилучшие речи согласные с делами», «Нужно ли молиться», «Нужно ли воздвигать статуи богам», и др.), так и специально проблемам платоновской философии («Что есть бог согласно Платону», «О цели философии», «О божестве Сократа», «Являются ли знания припоминаниями», и др.). Ряд рассуждений Максим строит в жанре двойных речей, т.е. рассуждений “за и против” («Что лучше: жизнь деятельная или созерцательная, речь первая: лучше деятельная; речь вторая лучше созерцательная», «Кто полезней: воины или земледельцы, речь первая: лучше воины; речь вторая: лучше земледельцы», «Есть ли благо, блага большее: речь первая: нет; речь вторая: есть»). Школьные штампы, используемые Максимом, мы находим как в современной ему, так и в последующей платоновской традиции.
Однако потребность обрести подлинно священный текст как безусловно притягательный предмет, к которому нужно обратиться целиком в силу его абсолютной предпочтительности, заставляет искать исключительных средств. Одним из таких средств оказалось обращение к душе самого Платона, которому можно было задать вопросы и получить ответы: они уже, разумеется, не нуждались в дополнительном обосновании и проверке. Именно такого рода опыт и предпринял Юлиан Халдей, который заставил вступить душу своего сына Юлиана Теурга в контакт с душой Платона и таким образом имел возможность спрашивать Платона обо всем, что его интересовало. Так в последней четверти II века появляются знаменитые «Халдейские оракулы», которые известны по многочисленным цитатам у неоплатоников.
В очередной раз для поддержания и сохранения определенной культурной традиции ее оказалось необходимо решительным образом сакрализовать и в качестве таковой культивировать. Будучи сакрализована, данная традиция вполне могла выдерживать конкуренцию со всей прочей мудростью, активно вторгающейся в поле зрения тех же платоников второго века. Поэтому когда Нумений из Апамеи (в северной Сирии) пифагореец и платоник второй половины II века вопрошает: „Что такое Платон, как не Моисей, говорящий по-аттически" (frg. 8, 13 Des Places), становится совершенно ясно, что традиция греческой философии оказывается уже защищенной: среди многочисленных источников божественной премудрости Платон один из самых полных и чистых, и он предпочтителен, поскольку существует соответствующий институт, культивирующий платоновское учение. Нумений специально озабочен чистотой платоновского учения. Он пишет «О сокровенном учении Платона», а также трактат «О расхождении Академии с Платоном», где показывает, что уже в Древней Академии, сохранившей в основном верность платоновскому учению, есть ряд отступлений от него. Важно отметить также, что во фрагментах Нумения мы находим ряд параллелей с «Халдейскими оракулами», и в обоих текстах вообще свойственное пифагорейски окрашенному платонизму специальное внимание к разработке иерархической структуры универсума.
4. НЕКОТОРЫЕ РЕЗУЛЬТАТЫ РАЗВИТИЯ ПЛАТОНИЗМА К НАЧАЛУ III в. н.э.
Теперь мы можем подвести основные итоги рассмотрения тех процессов, которые в конце античности привели к преобладанию определенного типа духовной ориентации и школьной организации философии, предпосылки для которых возникли в Греции вместе с самим возникновением философии.
В период Среднего платонизма происходит развитие самого института философской школы, причем дело теперь идет не о параллельном развитии разных философских школ, а о жесткой конкурентной борьбе за право репрезентировать всю греческую мудрость. Платоновская школа, очевидно, оказалась в данном процессе победителем, поскольку она сумела охватить всю предшествующую философскую традицию и вместить ее в рамках четкой иерархической структуры бытия и знания, которое было осознано как с одной стороны система дисциплин, в которую вошли все достижения всей предшествующей мысли, и с другой стороны система в той или иной степени сакрализованных текстов, подлежащих последовательному прочтению и систематическому школьному толкованию.
В период Среднего платонизма была подготовлена база для того, чтобы ни один авторитетный текст и ни одно авторитетное имя не повисали в воздухе, но несли свою педагогическую нагрузку: в области моральной философии можно было опираться на стоиков, в области логики, физики, психологии на Аристотеля, в математике на пифагорейцев, причем даже философия Эпикура могла служить примером того, к чему приводит исключительная опора на чувственность. Но главной целью ознакомления со всеми традициями было признание приоритета платоновской традиции и возможность подойти к правильному пониманию платоновского учения через тексты самого Платона.
Консервативная тенденция всех указанных процессов очевидна; очевидно и то, что данная система наук и образования не предполагала исключительного развития только одной рациональной сферы. Материализованная в виде ряда священных текстов, вся рациональная сфера была непосредственно через те же сакральные тексты связана со сферой божественной премудрости благодаря институту школы, которая в конце концов берет на себя все функции, принципиально могущие быть распределенными между религиозными, научными, образовательными и социальными институтами.
Эта чрезвычайная концентрация всех видов научной, духовной и религиозной деятельности в пределах одного института оказалась исключительно действенной. Однако переход к тому периоду, когда платоновская школа полностью станет автономным институтом, самой своей жизнью репрезентирующим все достижения предшествующей культуры, происходит только после того, как вся предшествующая история мысли оказывается четко соотнесена с онтологической структурой универсума, а также с иерархией знания. Это было делом послеплотиновской философии, а сама фигура Плотина оказывается необходима для того, чтобы скрепить первые два и последующие три века развития позднего платонизма.
5. ПЛОТИН
Плотин родился в 204 году, вероятно в Египте, и принадлежал к обеспеченному семейству, имевшему связи с римскими сенаторами. Это позволило ему довольно долго размышлять о своем призвании. Двадцати восьми лет он решает посвятить себя философии и ищет наставника. После долгих поисков он встречается с некоим Аммонием. Встреча оказывается определяющей его дальнейшее духовное становление, и Плотин, заключив: „Его искал”, остается в школе Аммония одиннадцать лет.
Мы не знаем, Плотин ли оставил учителя или Аммоний ушел из жизни, но в 243 году мы застаем Плотина при войске императора Гордиана, задумавшего поход на Восток: Плотин хочет познакомиться с мудростью персов и индийцев. Однако в следующем году Гордиан убит, и Плотин, едва спасшись, сначала укрывается в Антиохии, а затем оказывается в Риме. Частное лицо без определенных занятий, Плотин благодаря семейным связям становится опекуном детей-сирот знатного происхождения и следит за их имуществом и доходами. В то же время он начинает вести беседы с желающими, достаточно беспорядочные: Плотин скорее побуждает их к самостоятельному размышлению и исследованию, нежели чему-то систематически обучает. Так проходит десять лет.
Плотин ничего не пишет, но среди его слушателей постепенно выявляются ученики: Амелий Гентилиан, грек из Этрурии, прежде учившийся у некоего Лисимаха, а также собравший и переписавший все сочинения Нумения, составляет конспекты бесед Плотина. К пятидесяти годам Плотин оказывается во главе маленькой философской школы: наличие школы побуждает его записывать свои разработки отдельных тем платоновской философии, преимущественно в виде трактатов протрептического (побуждающего к философии) и полемического (дабы продемонстрировать безусловные преимущества платоновской философии) характера. Подбирая возражения против традиционных оппонентов платонизма прежде всего эпикурейцев, стоиков и аристотеликов, Плотин в то же время полемизирует с гностиками и мыслителями близкой платоно-пифагорейской ориентации, в частности с Нумением.
Школа Плотина становится известной, и в 263 году к Плотину приезжает тридцатилетний Порфирий, родом из Тира, учившийся до этого в Афинах у знаменитого ритора и философа Лонгина, который впоследствии (ок. 268) стал советником Зенобии, царицы Пальмиры. Порфирий обретает в Плотине уже настоящего схоларха, ведущего с учениками регулярные занятия, на которых разбирались ученые сочинения платоников (Севера, Крония, Нумения, Гая, Аттика) и перипатетиков (Аспасия, Александра, Адраста) предшествующего периода. Взгляды школы излагаются в виде письменных текстов как самим Плотином, так и его учениками часто по поручению учителя. Так, Амелий написал по просьбе Плотина «Об отличии учения Плотина от учения Нумения», полемическое сочинение против книги гностика Зостриана, «Против недоумений Порфирия»; Порфирий в школе Плотина и по его просьбе написал против толкования «Пира» Платона ритором Диофаном, а также собрал доводы против Зороастра, доказывая подложность имевшей хождение под его именем книги.
Потребность придать своему благоговейному почтению к учителю общезначимый характер побуждает Амелия после смерти Плотина обратиться к Дельфийскому оракулу с вопросом, куда переселилась Плотинова душа (так в свое время Херефонт обратился к Пифии с вопросом, есть ли кто мудрее Сократа). Порфирий в своем жизнеописании Плотина приводит ответ Аполлона: гексаметры числом 51, из которых явствует, что Плотин вместе с Платоном и Пифагором веселит свою бессмертную душу в небесных застольях. Но умирает Плотин тяжело и одиноко.
В 268 году в Сицилию по совету Плотина уезжает Порфирий, впавший в депрессию. Следом, присоединившись к Лонгину, ко двору Зенобии уезжает Амелий. Плотин заболевает, теряет голос, руки и ноги перестают его слушаться. С ним избегают встреч, и Плотин в 269 году перебирается в Кампанию, в имение своего уже умершего друга Зета, куда ему посылает пропитание Кастрикий и где перед смертью его застает Евстохий, передавший последнее наставление учителя: „Старайтесь возвести божество в вас к божественному во всем”.
Странная судьба Плотина заставляет нас задуматься о том, какими тонкими скрепами держится история человеческой мысли. Плотин поздно приходит к философии, случайно обретает учителя, случайно спасается от гибели во время неудачного похода Гордиана, не сразу осознает себя схолархом, ради учеников начинает записывать свое учение, по слабости зрения не имея возможности ни выправить, ни даже перечесть написанного. Он не говорит ни о своем происхождении, отказывается позировать для портрета, стыдится своего плотского обличия. Он постепенно уже в окружении учеников начинает формулировать то, что было ему безмолвно ясно, как бы поневоле снисходя от чистого умозрения к слабости человеческого существования, нуждающегося в вещественной фиксации невещественной мысли. Но осознав это своей здешней обязанностью, Плотин в течение нескольких лет добросовестно посредничает между открытой для него прозрачной сферой божественного и вечного и божеством в нас, сокрытым стихией человеческого и преходящего.
Плотин платоник, но не потому, что он адепт одной из платоновских школ, вне которой он не видит истины. Мы видим, что он готов ознакомиться и с восточной мудростью и ради этого пускается в самые реальные странствия: до него это делали и Пифагор, и Платон, согласно их имевшим хождение в то время и дошедшим до нас жизнеописаниям. Для Плотина странно выглядело бы утверждение, будто истина то, что есть на самом деле и что превосходит любое частичное бытие достояние той или другой школы. Просто Плотин вместе с Платоном и другими божественными мужами сам видел и знает то, о чем можно предположить по их сочинениям. И когда он счел, что его долг донести весть об этом, он обращается к сочинениям и текстам Платона и близкой ему традиции как к тому, что более всего применительно к нашей человеческой слабости способно возвести нас к божественному во всем.
Мы видели в предшествующий период постепенное развитие и укрепление школьного платонизма, все более оснащенного соответствующим инструментарием. Мы видели также, что потребность придать платоновскому учению божественный статус провоцирует стремление укоренить его в самой божественной реальности. Плотин не добавляет ничего принципиально нового к техническому оснащению школы. И он не испытывает означенного стремления укорениться в истине просто потому, что для него эта укорененность платонизма и его собственная в подлинном бытии вещь очевидная.
Так странная заброшенная судьба Плотина и его стороннее положение по отношению к предшествующей традиции платонизма оказываются необходимы для дальнейшего развития школы, потому что именно с Плотином она за текстами Платона и способами их толкования обретает безусловную и не требующую дальнейшего обоснования реальность. Это прекрасно ощутил Порфирий, собравший записанные тексты Плотина и построивший из них величественную пирамиду, подражающую в своем строении мирозданию и символизирующую его.
Часть текстов сам Плотин рассматривал как отдельные законченные рассуждения, а часть была результатом произведенного Порфирием искусственного разделения пространных сочинений Плотина на несколько меньших. Таким образом Порфирий получил число трактатов, равное шести девяткам (“эннеадам”). И то, и другое число священны и совершенны, поскольку шестерка есть одновременно и сумма и произведение первых трех чисел, а девятка символизирует полноту как последнее из первых чисел. Сами девятки Порфирий распределил на три группы: три девятки в первой, две во второй и еще одна эннеада. Поэтому и весь изданный Порфирием корпус сочинений Плотина также получил название «Эннеады». Ученик филолога Лонгина, Порфирий, придав своему изданию систематический порядок, предварил его «Жизнью Плотина», где указал также и хронологический порядок, в котором Плотин писал свои трактаты.
Основание плотино-порфириевой пирамиды текстов первые три эннеады – трактаты, в которых речь идет о чувственном космосе, здешнем мире со всеми вопросами, встающими при его рассмотрении; центральная часть четвертая и пятая эннеады символизирует и рассматривает умопостигаемый космос ума и души; венчает пирамиду шестая эннеада, посвященная вышебытийному началу всей сферы бытия и становления единому. «Эннеады» были изданы Порфирием в форме кодекса книги со страницами, платонической Библии, которую Порфирий противопоставил главной Книге христиан.
Эта ясная и простая структура «Эннеад» соответствовала той структуре универсума, которая впервые с абсолютной отчетливостью была усмотрена Плотином “по ту сторону” текстов Платона и обнаружена в самих этих текстах: вышебытийное начало единое; сфера подлинного бытия ум и душа; сфера становления космос. На фоне этой иерархии теперь мог быть рассмотрен как корпус сочинений Платона в целом, так и его отдельные диалоги.
Плотин впервые дает эту структуру универсума в ходе полемики с Нумением по поводу толкования «Второго письма» и «Тимея» Платона. Традиционно считалось, что отец и создатель (демиург) в «Тимее» относятся к одному началу. Нумений же отнес эпитет “отец” к уму, а “создатель” к душе, благодаря чему мог толковать трех царей из «Второго письма» как иерархию трех богов: бога-ума (парадигму), демиурга-души и созданного ею космоса.
Плотин не был согласен с Нумением в целом ряде моментов: во-первых, нельзя разделять парадигму и демиурга, потому что тогда ум окажется чем-то внешним по отношению к созданному космосу; во-вторых, нельзя приписывать демиургические функции душе, которая, по Платону, сама была создана богом; наконец, необходимо понять, что все эти три начала в мире бытия имеют свой вышебытийный исток: ум, душа и космос суть не столько самостоятельные начала, сколько начальные проявления в бытии (ипостаси) более высокого начала превосходящего бытие единого. Поэтому, идя сверху вниз, мы можем противопоставить вышебытийное единое трем его ипостасям в сфере бытия уму, душе и космосу; или же, идя вверх, отделить чувственный космос от трех сверхчувственных природ души, ума и единого.
Плотина специально занимал второй ход, позволяющий показать переход души от чувственного мира к его сверхчувственному истоку. Порфирий же стремился подчеркнуть первый ход, почему в его издании этот трактат первый трактат пятой эннеады, десятый по хронологии (10, V 1), называется «О трех начальных ипостасях». Вообще при чтении «Эннеад» мы должны помнить, что само издание Порфирия представляет собой уже известную интерпретацию Плотина, тогда как чтение плотиновских текстов в хронологическом порядке (к которому все более склоняются современные исследователи) позволяет нам ближе понять ход мысли самого Плотина.
Основное стремление Плотина в трактатах первого периода (1–21 по хронологии) показать божественный статус души и подчеркнуть, что именно душа самое драгоценное в нас, то, что соединяет нас со сверхчувственным миром. Восхождение души к уму и единому возможно благодаря ее очищению посредством культивирования добродетелей. В связи с этим возникает необходимость дать очерк этого сверхчувственного мира, в частности показать структуру божественного ума и его отношение к вышебытийному истоку всего сущего единому.
Второй период (трактаты 22–45) посвящен строению умопостигаемого мира, присутствию умопостигаемого в чувственном, а также полемике с гностиками: Плотину важно показать, что здешний мир не творение доброго или злого демиурга, а отражение мира сверхчувственного, имеющего основание в себе самом. Размышляя об этом, Плотин специально рассматривает проблему чисел, высших родов бытия и вечности, а также подробно исследует проблему единого-Блага, последнего основания всего и полной свободы.
Трактаты третьего периода (46–54) посвящены проблеме зла, счастья, доступного мудрецу несмотря на страдания, а также возможности самопознания и любви к красоте, истине и благу.
В трактатах Плотина мы сталкиваемся с несколькими преимущественно развитыми у него интуициями. Первая твердая уверенность в бессмертии человеческой души, ее абсолютной драгоценности. Плотин использует все рациональные резоны, имеющиеся у платоников против эпикурейцев, стоиков и аристотеликов, признававших душу либо материальной, либо являющейся энтелехией органического тела, но главным основанием для него является непосредственная очевидность этого.
“Что душа сродни природе божественнейшей и вечной, ясно уже из доказательства того, что она не тело. К тому же у нее нет очертаний, цвета и она неосязаема. Однако это можно показать исходя и вот из чего.
Поскольку мы безусловно соглашаемся, что все вечное и сущностно сущее обладает жизнью благой и разумной, следует рассмотреть и относительно низшего, какова его природа, и начать с нашей души. Но только душу возьмем не в теле, когда она приобрела неразумные вожделения и порывы и вместила другие страсти, а душу, очистившуюся от этого и в меру возможного не имеющую с телом дела. Любая такая душа как раз и покажет, что зло у души привнесенное и чужеродное, а если она чиста, то в ней обнаруживается наилучшее разум и прочая добродетель, причем как свойственное ей.
Но ежели душа такова, когда возвратится к себе самой, как не признать, что она той же природы, какую мы признаем во всем божественном и вечном? В самом деле, разум и подлинная добродетель, будучи божественны, не могут возникнуть в чем-либо ничтожном и смертном, так что необходимо таковому быть божественным, раз у него есть доля в божественном в силу сродства и единосущия с ним.
В силу этого всякий из нас, кто таков, может мало отличаться от горнего, уступая душою как таковой только в том, что она в теле. В силу этого также если бы всякий человек был таким или же у какого-то сообщества людей были бы такие души, то не нашлось бы никого столь недоверчивого, чтобы не уверовать в полное бессмертие души как таковой.
Но на деле, видя, что душа у большинства повсюду покалечена, люди не думают о ней как о чем-то божественном или бессмертном. Однако следует рассматривать сущность каждого, взирая на него в его чистоте, поскольку привнесенное всегда мешает познанию того, во что оно привнесено.
Рассматривай же, отделив... а лучше так: пусть отделивший узрит самого себя и пусть уверует в собственное бессмертие, когда станет созерцать себя уже в умопостигаемом и чистом. Ведь он увидит ум, зрящий не это чувственно воспринимаемое и смертное, но вечным осмысляющий вечное все то, что в умопостигаемом, и себя самого, ставшего умопостигаемым и светлым миром, который освещается истиною, исходящей от блага, дающего свет всему умопостигаемому. И не раз он подумает, что поистине хорошо сказано: „Радуйтесь, я же вам бог бессмертный” (Эмпедокл, фрг. 112, 4), когда возвысится до божества и вглядится в свое с ним сходство” (2, IV 7, 10, 1–39).
Поэтому перед Плотином стоят два основных вопроса: почему душа отпала от этого светлого умопостигаемого мира и оказалась здесь, во мраке тела, и как она может вернуться к своей умопостигаемой отчизне. Уже в этом раннем трактате «О бессмертии души», который только что процитирован, ответ на эти вопросы дан, но в силу его непривычности он не сразу понятен. Чтобы вернуться к себе и тем самым к умопостигаемой природе, душе нужно всего только вглядеться в свое собственное существо, а стоит нам потерять эту зоркость, наша душа оказывается повержена в мир зла и безобразия всего того, что по существу ей чуждо. Эта необыкновенная роль созерцания в плотиновской философии ее вторая отличительная особенность.
“Тогда как телам тела мешают ощущать свою взаимную общность, бестелесные сущности не разобщаются телами, и тем самым они не отделены одна от другой местом, инородностью и различием; вот почему, когда инородность отсутствует, они присутствуют друг для друга как неинородные.
Поэтому тамошнее, не имеющее инородности, присутствует всегда, а мы когда не имеем; и тамошнее не стремится к нам, чтобы быть с нами, а мы стремимся к тамошнему, чтобы быть с ним. При этом хотя мы всегда с ним, но мы не всегда взираем на него... Но когда мы узрим его, тогда для нас наступит “завершение странствий и отдохновение” (Платон, «Государство», 532е3)...” (9, VI 9, 29–44).
Но дело не в только том, что нашей душе ее божественная природа позволяет обращаться взором к уму, а в том, что все мироздание выступает у Плотина как иерархия созерцания: ум вечно созерцает сам себя, и поэтому он есть живой и всегда прекрасный умопостигаемый космос, мировая душа вечно созерцает ум, и потому она живой рассказ об уме, и природа есть результат созерцания душою ума и сама созерцание, правда уже более смутное, поскольку это уже созерцание не себя самого, а иного, а “плод немощного созерцания немощное зрелище” (30, III 8, 4, 30–31).
Но когда все мироздание оказывается иерархией созерцания, это в свою очередь предполагает возможность рассмотрения данной иерархической структуры как иерархии красоты и прозрачности. И действительно, интуиция прозрачности одна из наиболее сильных интуиций Плотина. Развивая платоновское понимание иерархии прекрасного как иерархии бытия, в большей или меньшей степени прозрачного для ума, Плотин видит и его исток, единое, которое “не хочет быть даже прекрасным” (31, V 8, 8, 5), и его нижнюю границу, материю, которая оказывается “более всего удаленной” (38, VI 7, 33, 32) от этого истока красоты, от света. “Материя глубина всякой вещи, поэтому всякая материя темна...” (12, II 4, 5, 6–7).
Однако эта глубинная темнота странного свойства: ведь материя не тело, и она как и все бестелесное не подвержена аффектам. Материя более всего подобна зеркалу, создающему мнимые образы, но не пропускающему, а отражающему свет. “Если сказать, что зеркала и вообще прозрачные предметы ничего не испытывают от видимых в них отражений, это будет подходящим примером: потому что и то, что в материи, отражения, а сама она испытывает еще меньше, чем зеркала” (26, III 6, 9, 17–20).
Но точно так же невещественна и душа: она материя ума и отражает его, но она способна обращаться также и к этому отражению. Обратившись к нему, она начинает опекать его: так душа входит в тело космоса и в отдельное человеческое тело. Но при этом она ничего не испытывает от своего союза с телом, хотя одушевленное тело и подвержено аффектам. В отличие от материи собственно, которая не может обратиться к бытию, повернуться к свету, душа обращена не только к подобиям в этом чувственном мире, который она пронизывает, словно солнечные лучи, осветившие темное облако и позолотившие его (10, VI 1, 2, 20–22), но и к светлому умопостигаемому миру, к этому прозрачному светящемуся шару, переливающемуся всеми цветами радуги (31, V 8, 9, 3 слл.).
Внезапно вспыхивающий свет, внезапно возникающее отражение эти образы постоянно встречаются у Плотина, и может показаться, что его мир, как и мир позднего платонизма в целом, становится иллюзорным и в этой своей зазеркальности не знает изменения и развития.
Всякая низшая ступень в нем вечно рождается от высшей, причем высшая вечно остается неизменной и, порождая, не терпит ущерба. Единое вечно сияет в своей сверхпрекрасной благости, вечно прекрасен созерцающий себя ум, вечно душа устремляется к уму и единому и оглядывается на чувственный космос, тем самым вечно одушевляя его. Космос же вечно вращается круговым движением, и в подлунной части его вечно чередуются возникновение и гибель.
Вечны взаимное истребление животных, вечны войны и убийства среди людей. Но ничто не властно над благой душой, даже рок, которому подвластна вся сфера времени. Здешний мир подобен игре на театре. Из того, что в мире есть зло, не следует, будто божество не заботится о мире, будто мир лишен разумного плана: ведь и в драме не все герои, но есть и рабы. Разнообразие, вносимое злом, только украшает пьесу, а наша истинная отчизна всегда рядом с нами.
Но это осознанное переживание вечности сочетается у Плотина с таким же острым чувством времени. С Аристотеля античность не знала столь отчетливой рефлексии времени, какое мы находим у Плотина. Однако мы не поймем характера этого нового плотиновского опыта времени, если не учтем еще одной важной интуиции Плотина: речь идет об его интуиции жизни.
Плотин безусловно исходит из Платона, у которого в «Тимее» речь идет об умопостигаемом космосе как о совершенном живом существе, которому подражает здешний видимый космос, а также о том, что вечности в тамошнем мире подражает время в мире здешнем: время, согласно Платону («Тимей» 37d–38b), есть подвижной образ вечности. Плотин трактует вечность как жизнь ума, и тогда время естественным образом оказывается жизнью души. Именно этим объясняется то, что мы не всегда умея определить, что это такое, тем не менее обладаем опытом как вечности, так и времени.
И умопостигаемый космос, и вечность охватывают все умопостигаемое, но это не значит, что они тождественны. Вечность Платон определяет как “пребывание в одном” («Тимей» 37d6) всего того, что мы усматриваем в умопостигаемом космосе. “И устремивший взор к этой множественной мощи назовет то, что там наподобие подлежащего, сущностью, и назовет движением то, в чем как он видит пребывает жизнь, покоем постоянное пребывание в одном и том же состоянии, а также иное и тождественное, благодаря которому все это совокупно одно.
И сочетав это вновь в совокупно одно бытие единой жизнью, и сняв в этом инородность, и видя непрерывность и тождественность деятельности, которая никогда не становится иной, а также видя мышление и жизнь, не переходящие от одного к другому, но непрерывно находящиеся в одном и том же состоянии, итак, увидев все это, он увидел вечность, поскольку увидел жизнь, пребывающую в тождественном, вечно обладающую присутствием всего, а не так, что теперь этим, а затем иным, но сразу всем, и не так, что теперь одним, а затем другим, но неделимым совершенством...” (45, III 7, 3, 8–18).
В отличие от ума, жизнь которого такова, душа, будучи “некоей беспокойной силой, всегда стремящейся перенести в иное то, что она зрит там, не захотела, чтобы перед ней присутствовало все в совокупности” (там же, 11, 19–22): „создавая чувственно воспринимаемый космос, в подражании тому, умопостигаемому, движущийся, и желая, чтобы у него было хотя и не тамошнее движение, однако же сходное с тамошним и его подобие, она прежде всего ввергла во время себя, создав его вместо вечности, а затем определила и возникшему служить времени, охватив в нем все движения возникшего: двигаясь в ней (поскольку у этого нашего мира нет другого места, кроме души) он стал двигаться и в ее времени.
Проявляя свою деятельность последовательно, а вслед за тем переходя к другой, она породила вместе с такой деятельностью само это “вслед за тем” и стала проводить вместе с другой мыслью после прежней то, чего прежде не существовало, поскольку ни мысль ее не стала действительностью, ни теперешняя жизнь не подобна предшествующей” (27–40).
Эта констатация относительного несовершенства души и ее здешнего бытия, связанного со временем, не приводит Плотина к нервозности, беспокойству, тревоге, томительной заботе или истерике потому, что здешнее бытие души он твердо соотносит с ее прикосновенностью к вечному нашему подлинному отечеству. Он скорее недоумевает, почему происходит это ее падение; но он твердо знает о том, что возможность возвращения всегда рядом.
И рассуждая о времени, и рассматривая проблему категорий, и выстраивая концепцию бессмертия души, Плотин спорит с Аристотелем. Между тем, именно Плотин ввел в платонизм аристотелевскую концепцию двух материй, стал активно использовать аристотелевские понятия возможности и действительности (потенции и энергии), и в частности, использовать аристотелевские представления об уме как созерцании. Платонизм с его учением о примате созерцательной жизни естественным образом вбирает Аристотеля как свое достояние и помещает его мыслящий себя ум на определенной ступени, выше которой уже нет места созерцанию, но есть место странному опыту прикосновения к единому-Благу и любви к нему.
“Видимый образ только след того, что не имеет образа, и именно оно рождает видимый образ, а не образ его, причем рождает его, когда подступит материя. А материя оказывается самым удаленным от него, поскольку она от себя самой не обладает ни одним даже из самых низших образов.
Если же то, что вызывает любовь, не материя, но оформленное благодаря виду, а вид в материи от души, а душа еще в большей степени вид и еще в большей степени вызывает любовь, а ум еще в большей степени вид, чем она, и еще в большей степени вызывает большую любовь, то первую природу прекрасного следует считать лишенной вида.
Поэтому не будем более удивляться, ежели то, что вызывает столь томительную страсть, свободно даже от умопостигаемого образа...” (38, VI 7, 33, 30–34, 2).
Так мы обретаем у Плотина еще один вертикальный срез бытия: иерархию того, что вызывает любовь. Ее платоновская основа очевидна, однако у Плотина совершенно отсутствует несомненно знакомая Платону реальная плотская страсть, лежащая в основе этой образности, как отсутствует у него реальное любование непосредственными зримыми красотами этого мира. При всем том плотиновское острое чувство и непосредственное переживание стихии жизни и двух ее форм вечности и времени обеспечивает его спиритуализму ту завораживающую реалистичность, которая дается человеку стоянием в бытии, открытом для него целиком и сразу.
6. АМЕЛИЙ И ПОРФИРИЙ
Амелий Гентилиан, родом из Этрурии, был одним из первых постоянных учеников Плотина: он начал посещать его занятия с 246 года, то есть через два года после прибытия Плотина в Рим. К этому времени Амелий осознал свои философские интересы и предпочтения: он чтит пифагорейца и платоника Нумения, собирает и переписывает все его сочинения. Он также ведет записи бесед Плотина и правит написанные им тексты. Выше речь шла о сочинениях, написанных Амелием по просьбе Плотина. В 269 году Амелий покидает Рим и перебирается в Апамею (Сирия) родной город Нумения, где, вероятно, основывает свою школу и умирает около 300 года.
Будучи в школе Плотина, Амелий написал «О справедливости согласно Платону», а также ряд толкований платоновских текстов из «Тимея», «Государства», «Парменида» и «Филеба». По-видимому, Амелий придерживался плотиновской триады трех природ (единого, ума и души). Ему принадлежит оригинальное толкование «II Письма» Платона о трех царях, под каковыми Амелий понимал три ума (ум, который есть умопостигаемое, который обладает умопостигаемым и который созерцает умопостигаемое), которые суть в то же время три демиурга. Интересно, что Амелию принадлежало толкование «Евангелия от Иоанна», Логос в прологе которого Амелий отождествлял с мировой душой.
Порфирий родился 5 октября 234 года в Тире (Палестина), учился в Афинах у Лонгина, знаменитого ритора, не чуждого философии, который и нарек его Порфирием (“носящим порфиру”, “царственным”), переведя так сирийское имя Малх (Мелех); затем с 263 по 268 он в Риме, у Плотина; одно время преподавал в Сицилии (в Лилибее), куда уехал по совету Плотина ради излечения от депрессии, толкавшей Порфирия к самоубийству. Между 301 и 305 годами (вероятно, после смерти Амелия) Порфирий издал трактаты Плотина и вскоре после этого умер.
Пребывание в Афинах не прошло для Порфирия даром: широко образованный, он писал по грамматике, риторике, истории философии, составил схолии к Гомеру. Как платоник Порфирий сформировался под влиянием Плотина, сводкой мнений которого в значительной степени является сочинение Порфирия «Подступы к умопостигаемому».
Для истории платонизма Порфирий важен прежде всего потому, что именно он впервые всерьез включил аристотелевские тексты в качестве пропедевтического курса к изучению Платона. Порфирию принадлежало специальное сочинение «О единстве учений Платона и Аристотеля», он составил ряд комментариев к Аристотелю (к «Категориям», «Об истолковании», «Первой аналитике», «Физике», «Метафизике», «О душе»), а его введение к чтению «Категорий» стало одним из наиболее популярных и читаемых текстов по аристотелевской логике в школах позднего платонизма и в Средние века. Порфирий комментировал также «Гармонику» Птолемея и «Начала» Евклида, что свидетельствует об его стремлении расширить круг читаемых в платоновской школе текстов научного характера.
Порфирий составил также комментарии к диалогам Платона «Кратил», «Федон», «Софист», «Филеб», «Парменид» и «Тимей». Порфирий толкует Платона исходя из наличия уже существующих толкований отдельных пассажей, но его еще не заботит согласование разных толкований между собой и установление единообразного понимания аллегорического смысла диалога в целом. Хотя до нас дошли только фрагменты комментариев Порфирия к Платону и его комментарий к «Категориям» Аристотеля, тем не менее именно эти сочинения важны для понимания того пути, по которому пошло развитие позднего платонизма уже у ученика Порфирия Ямвлиха. Судя по тому, что комментарии к «Пармениду» были также у другого ученика Плотина, Амелия, мы можем предположить, что какие-то предпосылки к выдвижению толкования платоновских текстов на первый план школьной жизни были уже в кружке Плотина, часть трактатов которого представляют собой толкования отдельных платоновских текстов.
Обращает на себя внимание общая этическая направленность философии Порфирия, проявившаяся, в частности, в дошедших до нас трактатах «Воздержание от животной пищи» и «Увещание к Марцелле». В связи с этим специальным интересом к этической проблематике Порфирий проявляет самостоятельность в разработке ряда проблем души. Так, по сообщению Прокла, согласно Порфирию (и в отличие от Плотина, специально разбиравшего этот вопрос), не ум, а душа является демиургом. Что касается частной души, то Порфирий подчеркивает ее свободу воли. Рассуждая о том, как соединена душа с телом, Порфирий усматривает ряд ее частичных воплощений, первым из которых является “дух воображения”, занимающий среднее место между чувствами и умом.
Несмотря на то что Порфирий как платоник был сформирован Плотином, по дошедшим до нас его сочинениям и свидетельствам других авторов легко судить, что он в значительной степени оставался на позициях платонизма предшествующего периода. Огромная эрудиция Порфирия отнюдь не всегда совмещалась со стремлением добиться доктринальной четкости и единообразия в формулировке своей позиции: школа для него прежде всего образ жизни, а не образ мысли. Так, по дошедшим до нас двум произведениям Порфирия по философии религии («Философия, почерпнутая из оракулов» и «Письмо к Анебону») мы не можем с уверенностью сказать, принимал Порфирий теургию или нет. Но при этом несомненно, что Порфирий с большим интересом и доверием относился к самым разнообразным языческим верованиям и культам и придавал серьезное значение проблемам спасения души. Другой пример: в трактате «Философия, почерпнутая из Оракулов» Порфирий отождествляет бога евреев с высшим началом, а по другим свидетельствам он же отводил ему всего лишь второе место в божественной иерархии. Поэтому наиболее знаменитые из его учеников Ямвлих и Феодор Азинский были в то же время и его оппонентами, а хорошо знавший его сочинения Прокл даже там, где использует точку зрения Порфирия, делает оговорки и уточнения.
Порфирию принадлежит также сочинение «Против христиан», второй после «Истинного слова» Кельса систематический выпад платоников против христианства. В то же время Порфирий через Мария Викторина оказал чрезвычайно сильное влияние на за-падную христианскую теологическую традицию, в частности, на Августина. Из-за фрагментарности дошедшего до нас наследия Порфирия создать полное представление об его философии сложно, однако его исключительное значение для развития позднего платонизма становится все более очевидным.
7. ЯМВЛИХ
Ямвлих был немного моложе своего учителя Порфирия: принимаемая последнее время дата его рождения 250 (или даже 245 или 242) год. До Порфирия (в Риме) Ямвлих учился (в Александрии) у одного из его первых учеников перипатетика Анатолия, написавшего среди прочего трактат в 10 книгах по пифагорейской аритмологии. Впоследствии Ямвлих перебирается в Апамею (в Сирии), где, вероятно, становится во главе школы, основанной там учеником Плотина Амелием. Мы едва ли можем достоверно представить философское развитие Ямвлиха и эволюцию его творчества. Но основные его достижения, приведшие к существенному развитию и обогащению позднего платонизма, мы может наметить совершенно определенно, несмотря на фрагментарность дошедших до нас текстов Ямвлиха.
Ямвлих написал «Свод пифагорейских учений» в десяти книгах, из которых до нас дошли «Протрептик», «Жизнь Пифагора» и два трактата по математике: «Общая математическая наука» и «Комментарий на “Введение в арифметику” Никомаха». К своду относится также «Теологумены арифметики» ученический текст, едва ли принадлежащий Ямвлиху. Это стремление Ямвлиха популяризовать пифагореизм лежит в русле еще среднеплатонических и неопифагорейских тенденций (Евдор, Модерат, Никомах) подчеркнуть актуальность пифагореизма и включить его в платоновское учение.
Вместе с тем Ямвлих в отличие от представителей Среднего платонизма и Плотина, но в согласии с Порфирием комментирует Аристотеля.
Наконец, Ямвлих реформирует технику комментария к платоновским сочинениям и разрабатывает круг из двенадцати диалогов, составляющий полный цикл обучения в платоновской школе. Обучение делится на два этапа: первый включает в себя десять диалогов и позволяет побудить к философии («Алкивиад I»), освоить платоновскую этику («Горгий», «Федон»), логику («Кратил», «Теэтет»), физику («Софист», «Политик»), теологию («Федр», «Пир»), а также рассмотреть сводку всех основных проблем платоновской философии («Филеб»); второй дает на более высокой ступени очерк физики («Тимей») и теологии («Парменид»).
Существо реформы комментария, проведенной Ямвлихом, состояло в установлении единственной цели диалога и подчинения ей всего толкования. В отличие от Порфирия, считавшего возможным предлагать, например, этическую трактовку физического диалога («Тимея»), Ямвлих последовательно проводит единообразную в данном случае физическую интерпретацию текста, а пассажи математические или метафизические толкует исходя из того, что всякая низшая область может рассматриваться как образ более высокой, а более высокая как прообраз более низкой. Аналогическое строение разных иерархически соподчиненных уровней универсума позволяет как истолковать тот или иной пассаж буквально, так и усмотреть его символическую значимость в соответствии с общим характером диалога.
Помимо этого Ямвлих стремился ввести в русло ортодоксального платонизма тексты, имевшие хождение у предшествующих платоников, но не вошедшие в круг безусловно почитаемых. Прежде всего необходимо назвать введенные в поле зрения платонизма еще Порфирием «Халдейские оракулы», ставшие предметом специального рассмотрения в «Халдейской теологии» Ямвлиха, а также в его трактате «О богах». Ямвлих несомненно знаком с корпусом сочинений, приписываемых Гермесу Трисмегисту, на которого он ссылается в трактате «О египетских мистериях». Эти тексты оказались необходимы при попытке уточнить структуру универсума, в особенности установить иерархию божественных сущностей.
В этом также одно из важных достижений Ямвлиха: во-первых, он по сравнению с Плотином и Порфирием уточняет и развивает понимание иерархии универсума; во-вторых, он вводит в неоплатоническую школу в качестве ее обязательного элемента языческую религию и языческие культы, в результате чего жизнь платонической школы оказывается организована в трех основных сферах: (пифагорейская) математика (и вообще совокупность “точных” наук), толкование священных текстов (прежде всего Платона, но также и других божественных теологов и в качестве пропедевтики Аристотеля) и религия (религиозная практика, отправление языческих культов, теургия).
Это привело к весьма важным последствиям как для самой платоновской школы, которая благодаря Ямвлиху вступила в пору последнего расцвета, так и для формирования христианского богословия и самого типа европейской школы, которые развивались параллельно и в отличие от язычества, закрывшегося для христианства, были открыты к своему предшественнику и оппоненту. Рассмотрим и тот, и другой аспекты.
Если Плотин на основании платоновского Парменида различал единое как таковое, единое-сущее (= ум) и единое-и-сущее (= душа), то Ямвлих различает единое, полностью неизреченное, добытийное, которое через пару противоположностей (предел и беспредельное) соединено с единым-сущим. В сфере ума Ямвлих твердо различает намеченную Плотином и развитую Порфирием триаду бытие-жизнь-ум, то есть умопостигаемое бытие, мыслящий ум и тождество того и другого, или жизнь, которая в триаде помещена между полюсами “немыслящего” бытия, и “не-сущего” мышления. Таким образом, Ямвлих наряду с умопостигаемым космосом (
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·) вводит космос мыслящий (
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·) и, объединяя их в сфере ума, на этом основании связывает с умом и парадигматическую, и демиургическую функции.
Душа причастна уму в меру своей разумности и помещена над всеми внутрикосмическими душами как монада. Ямвлих строго различал чины душ человеческих и душ животных и не допускал взаимоперехода душ из одного чина в другой. Классификацию богов, идущую от Ямвлиха, можно представить по трактату одного из его последователей Саллюстия «О богах и о мире». Саллюстий (по-видимому, адресат послания императора Юлиана «Утешение к самому себе по поводу отъезда Саллюстия») делит богов на надкосмических (распределяя их по сферам сущего, ума и души) и внутрикосмических (деля последних на созидающих, одушевляющих, сочетающих и сохраняющих).
Через Прокла Ямвлих повлиял на Дионисия Псевдо-Ареопагита (трактаты «О божественных именах», «Небесная иерархия»), а тем самым на многовековую традицию христианского богословия. Само же объединение трех сфер (научные занятия, толкование священных текстов, религиозная практика) в платонических школах после Ямвлиха было чрезвычайно важно и значительно потому, что, во-первых, это в очередной раз возвращает нас к моменту возникновения философии; во-вторых, свидетельствует о том, что языческая школа достигла своей полноты и тем самым предела, поскольку объединив и заключив в себе сферы интеллектуальную, духовную и мистическую она тем самым в структурном плане могла полностью опекать душу ученика; и, в-третьих, это объединение трех достаточно разработанных по отдельности сфер оказалось чрезвычайно перспективным для всей последующей европейской культурной традиции.
Ямвлих с точки зрения институциональной оказал на развитие платонизма такое же примерно влияние, какое Плотин с точки зрения уяснения основных интуиций и доктринальных установок. Предшествующий период, от которого не отошел еще Порфирий, для Ямвлиха оказывается окончательно преодоленным, о чем можно судить, в частности, по самой форме его текстов: у Ямвлиха наряду с древними авторитетами появляются сводки мнений средних платоников и неопифагорейцев, которых он называет по имени, а также Плотина, Амелия и Порфирия, что показывает наличие у него самостоятельной платформы, стоя на которой он сознательно и отстраненно пересматривает и разбирает мнения своих предшественников. Еще у Плотина нет указания ни на одно имя его непосредственных предшественников периода Среднего платонизма; и Порфирий, называя в жизнеописании Плотина многих авторов, которых тот читал на занятиях, в своих собственных сочинениях во всяком случае, в полемике и увещаниях избегает ссылок на непосредственных предшественников, хотя специально собирает их мнения по разным вопросам в сочинении «Смешанные исследования». Ямвлих же, опираясь на того же Порфирия, уже совершенно свободно и сознательно цитирует своих ближайших предшественников и современников, создавая единое поле авторитетов от божественных Орфея и Пифагора до божественного Плотина и своего наставника Порфирия.
8. УЧЕНИКИ ЯМВЛИХА, ПЕРГАМСКАЯ ШКОЛА, ИМПЕРАТОР ЮЛИАН
Из учеников Ямвлиха известны Феодор Азинский, Дексипп, Сопатр Апамейский, Эдесий Каппадокийский. Непосредственные ученики Ямвлиха не сумели использовать те необыкновенные преимущества, которые давали новые установки и подходы Ямвлиха, но двое последних сумели их вместить и сохранить труды учителя.
Феодор Азинский, учившийся, вероятно, и у Порфирия, критикует Ямвлиха, в ряде положений возвращается к Порфирию и предлагает курьезные толкования отдельных платоновских пассажей, а также «Халдейских оракулов», лежащие вне основного русла развития школьного платонизма.
О Дексиппе мы можем судить только по дошедшему до нас написанному в диалогической форме комментарию к «Категориям» Аристотеля, в котором Дексипп, в частности, опирается на Порфирия.
Сопатр Апамейский, вероятно, стал главой философской школы в Апамее после смерти Ямвлиха. Можно предположить, что все его семейство чувствовало себя философски ангажированным: его дочь принимала императора Юлиана в Гиераполисе в 363 году во время персидского похода, из которого ему не суждено было вернуться; сын Сопатра Гимерий своего сына назвал именем великого учителя отца, и Ямвлих Младший впоследствии сыграл важную роль в сохранении непрерывной традиции ямвлиховского платонизма.
Эдесий Каппадокийский один из наиболее блестящих учеников Ямвлиха организовал собственную школу в Пергаме, где его учениками были Максим Эфесский, Хрисанфий из Сард, Приск из Эпира, Евсевий из Минда.
Учеником Хрисанфия был Евнапий, автор сочинения «Жизнеописания философов». Именно от Евнапия мы преимущественно и знаем о представителях Пергамской школы, однако Евнапий сосредоточил свое внимание не на их философских и научных занятиях (несмотря на то что он отмечает диалектические способности Евсевия и чрезвычайную эрудированность Максима), а на их личных качествах и фантастических эпизодах их биографий. Пергамская школа традиционно считается преимущественно религиозной, нежели философской. К занятиям практической магией был склонен Максим, который был опытен и в толковании оракулов; Хрисанфий также толковал оракулы и предсказывал будущее.
Среди учеников Пергамской школы будущий император Юлиан, которого Эдесий, сам будучи уже в преклонном возрасте, поручил заботам Хрисанфия и Евсевия. Максим и Приск сопровождали императора Юлиана в его персидском походе и присутствовали при его кончине.
Флавий Клавдий Юлиан (331–26.6.363, император с 361) испытал обаяние личности Эдесия и благодаря ему узнал и оценил сочинения Ямвлиха. Однако его занятия философией как и литературные труды носили фрагментарный характер. Сохранившиеся его сочинения (речи, гимны, беседы, письма) часто полны энтузиазма и блеска.
Под сильным влиянием Ямвлиха написана речь Юлиана «К царю Солнцу», в духе аллегорического толкования мифа (сопоставимого с мнением Саллюстия, утверждавшего, что миф есть мир и мир есть миф) речь «К матери богов», мифологии посвящена речь «Против киника» Гераклия. Юлиану принадлежало также сочинение «Против христиан», где он рассуждал вообще о происхождении религии, справедливо отделяя мистическое чувство, посредством которого нам дается вера в бога, от приобретаемого научением знания о нем.
Энтузиастическое отношение к философии платонизма в его постямвлиховском варианте побудило Юлиана, племянника Константина Великого, к восстановлению языческих культов и к попытке возродить политеизм в качестве новой государственной религии. Юлиан избегал гонений на христиан, считал необходимым создать иерархию жречества по образцу христианской церкви, намеревался разработать символику и догматику новой религии и создать новое (платоническое) богословие.
Для этапа возвращения эта энергичная деятельность Юлиана, направленная на буквальную реставрацию язычества, весьма показательна, но она безусловно запоздала. То, что Ямвлих разработал для нужд маленькой философской школы, Юлиан стремился распространить на империю в целом, что, разумеется, было обречено на неуспех. Единственно возможным и более плодотворным путем развития позднеантичного платонизма а также сохранения самого типа античной духовности был путь передаваемой от учителя к ученику утонченной веками культивируемой премудрости, и именно на этом пути заданные Ямвлихом установки были реализованы Афинской школой, где вновь после долгого перерыва пережил свой последний в античности расцвет платонизм, родившийся здесь более 700 лет назад.
9. АФИНСКАЯ ШКОЛА ПЛАТОНИЗМА
После платоников II века, названных выше, разработка платоновской философии в Афинах сменяется, видимо, общеобразовательными штудиями. Известен только один педагог в Афинах середины III века, занятый проблемами платонизма: Порфирий сообщает в «Жизни Плотина» (гл. 20) о Евбуле, написавшем сочинение «О “Филебе”, “Горгии” и аристотелевские возражения на “Государство” Платона»; Порфирий также говорит о сочинении Евбула «Платоновские вопросы» (гл. 15). Несмотря на то что в это время в Афинах знают сочинения Плотина, учение Плотина не находит там отклика. В IV веке Афины известны как центр риторики: Евнапий называет преподававших там знаменитых риторов Юлиана Каппадокийского, Проэресия, Гимерия из Прусы. Там в 336–340 годах учится Либаний, в 355 году будущий император Юлиан, получивший у христиан прозвище Отступника, знакомится в Афинах с обучающимися там будущими представителями каппадокийского кружка православного богословия Василием, которого назовут Великим, и Григорием, Богословом par excellence святоотеческой традиции. В 362 году там учится сам передавший эти сведения Евнапий.
На основании одной из речей (48, 20–25) названного Гимерия можно заключить о том, что в Афинах обучали не только риторике, но и философии, причем не только Платона и Аристотеля, но также Зенона, Клеанфа и Хрисиппа, и даже знакомили с мнениями Демокрита и Эпикура. К сожалению, на эти указания Гимерия нельзя безусловно положиться. Однако по свидетельству другого ритора IV века Либания (письмо 390 года) можно заключить, что в Афинах в конце IV века находился Приск, упоминавшийся выше ученик Эдесия, представитель Пергамской школы. В свое время, став императором, Юлиан сделал Приска (вместе с Максимом Эфесским) своим придворным философом. Еще раньше Юлиан обращался к Приску с просьбой поддержать позицию Ямвлиха против Феодора Азинского, который был очень популярен в Афинах во второй половине IV века. Поэтому можно предположить, что Приск был тем философом, через которого пришли в Афины ямвлиховские идеи и, что гораздо важнее, тексты его сочинений.
Помимо этого к концу того же IV века в Афинах находится внук Сопатра Апамейского упоминавшийся Ямвлих Младший. Из переписки того же Либания можно заключить, что Ямвлих, серьезно занимавшийся философией, побывал в Афинах еще в 357 и 362 годах; по-видимому, здесь же он обретался с начала гонений императора Валента против язычников в 371 году, во время которых, в частности, погиб Максим Эфесский. Из писем того же Либания и Симмаха известно, что он в Афинах и в 390–391 годах: он становится афинским гражданином, и надпись на герме в его честь ок. 400 года отмечает его вклад в восстановление городских стен и его мудрость, украсившую город.
Таким образом, благодаря ученику Эдесия Приску и внуку Сопатра Ямвлиху платонизм возвращается в Афины, и город, давший миру Платона, оказывается приобщен к философии реформатора платонизма Ямвлиха, ученика Порфирия и знатока Плотина, а также к платонической и пифагорейской традиции предшествующего периода.
Плутарх, Сириан, Прокл и его преемники
Первым философом-платоником, действительно вернувшимся к разработке платоновской философии и так или иначе вместившим ямвлиховское влияние, был Плутарх Афинский (ум. ок. 432). Плутарх был сыном Нестория, о котором мы ничего не знаем; однако известно, что дед Плутарха, тоже Несторий, был жрецом в Афинах, а также занимался астрологией и психотерапией. Марин в жизнеописании Прокла (гл. 12) сообщает, что с Плутархом Прокл прочел «О душе» Аристотеля и «Федона» (или «О душе») Платона. Помимо этого Плутарх комментировал «Парменида» вершину платоновского богословия. К сожалению, мы очень мало знаем о Плутархе и не можем уверенно говорить о его философских взглядах; однако чтение им в Академии платоновских и аристотелевских текстов было той базой, на которой очень быстро выросли две традиции школьного платонизма V века: афинская и александрийская.
Учеником и преемником Плутарха в руководстве Академией был Сириан (ок. 380–438). Марин сообщает (там же, гл. 13), что Прокл под руководством Сириана прочел “все писания Аристотеля по логике, этике, политике, физике и превыше всего по богословию, а укрепившись в этом, словно в малых предварительных таинствах, приступил он к истинным таинствам Платонова учения”. Таким образом, Сириан читал в Академии уже, по-видимому, полный курс аристотелевской и платоновской философии. О том, насколько остроумным и глубоким толкователем философских текстов был Сириан, мы можем судить по дошедшим до нас его толкованиям III, IV, ХIII и ХIV книг «Метафизики» Аристотеля. По комментарию Сириана видно, до какой степени понимание необходимости изучения сочинений Аристотеля в качестве введения в платоновскую философию не отменяет острой критики целого ряда его положений, неприемлемых для ортодоксального платонизма со времен Евдора Александрийского. Помимо того Сириан толковал Гомера, Орфея и «Халдейские оракулы».
После смерти Сириана схолархом платоновской Академии становится Прокл (8.02.412–17.04.485), учившийся у него и Плутарха. Прокл, приняв от Сириана руководство школой, в течение более чем сорока лет поддерживает в Академии насыщенный распорядок разнообразных научных занятий, философских бесед и трудов благочестия. При Прокле Академия пережила свой последний расцвет.
Прокл читал курсы по Аристотелю (комментировал «Введение» Порфирия, написал введение к «Категориям», комментировал «Об истолковании», «Первую Аналитику» и «Вторую Аналитику», а также рассматривал отдельные проблемы аристотелевской философии, о чем свидетельствует трактат «О месте») и Платону (включая комментарии ко всем 12 диалогам ямвлиховского цикла, из которых дошли комментарии к «Алкивиаду I», «Кратилу», «Тимею», «Пармениду», а также записки по отдельным проблемам «Государства», не входившего в основной курс), а также, вероятно, написал общие введения в философию того и другого; толковал Гомера, Гесиода, орфические тексты и «Халдейские оракулы», написал специальное сочинение «Согласие между Орфеем, Пифагором, Платоном и Оракулами» и теоретическое сочинение, посвященное аллегорическому толкованию мифов.
Помимо этого у Прокла есть систематические сводки материала: изложение проблем аристотелевской физики (учение о движении) представляют собой «Начала физики», основные категории рассмотрения сверхчувственных начал сведены в «Началах теологии», изложение платонического учения о высших началах и богах дано в систематическом сочинении «Платоновская теология».
Комментарий к I книге «Начал» Евклида предваряется очерком философии математики, базирующимся на Ямвлихе и Порфирии, но дающим представление о взгляде на этот вопрос самого Прокла; «Очерк астрономии» излагал современные Проклу астрономические учения.
Прокл написал также ряд сочинений по теургии, от которых до нас дошли названия («О гиератическом искусстве эллинов», «О Гекате») и незначительные фрагменты. Однако о важности теургии Прокл выразительно говорит в «Платоновской теологии»: „Все... воссоединяется с первозданными причинами, во-первых, благодаря любовному безумию, во-вторых, благодаря божественной философии, в-третьих, благодаря теургической мощи, которая превосходит всякое человеческое здравомыслие и науку, поскольку объединяет в себе плоды провидческого искусства, очистительные силы обрядов, и вообще все без исключения воздействия божественной одержимости” (p. 113 Saffrey-Westerink). В Академии при Прокле соблюдались не только исконные греческие языческие праздники и обряды, но также и египетские, фригийские и др. И сам Прокл, по свидетельству его ученика и биографа Марина (гл. 19), “говорил, что философ должен быть не только священнослужителем одного какого-нибудь города или нескольких, но иереем целого мира”. Помимо теоретических сочинений по теургии, Прокл написал также несколько стихотворных гимнов к богам.
Таким образом, Прокл, вместив в поле зрения все авторитетные тексты и разнообразие предшествующих традиций, в полноте воспроизвел тот интеллектуальный горизонт, который был принципиально намечен еще Платоном и специально развит в традиции позднего платонизма Плотина, Порфирия и Ямвлиха. Особенностью воспроизведения этой общей картины универсума у Прокла является ее яркая схоластическая окраска. Прокл рассматривает корпус платоновских сочинений как единый священный текст; в комментариях к отдельным диалогам Прокл стремится учесть все релевантные точки зрения на толкуемую проблему и тем самым исчерпать все уже предпринятые его толкования; в систематических сочинениях Прокл исчерпывает все релевантные платоновские материалы (прежде всего в «Платоновской теологии») и логические подходы к каждой данной теме (в «Началах теологии»).
Иерархия универсума в целом строится у Прокла по схеме платоновского «Парменида» и задается уже в первой его предпосылке («Комментарий на “Парменида”» VI–VII, «Платоновская теология» II 12): сверхсущее единое, не допускающее причастности себе, оно же благо и верховный бог; сверхсущие единицы-боги, к которым причастны сущие боги-умы; последние представляют собой умопостигаемых богов, или сферу бытия-жизни-ума, понимаемую на основе платоновского «Филеба» (23 c–d) как единство предела, беспредельного и их соединения; за бытием и умопостигаемыми богами следует жизнь и умопостигаемые-мыслящие боги, за ними ум как таковой и мыслящие боги; с мыслящими богами связаны мыслящие души; следующая ступень демонические просто души: ангелы, демоны, герои; еще ниже частичные души, одушевляющие тела, к которым принадлежит и душа человека. Ниже всего неодушевленные тела.
В эту расчлененную иерархическую структуру Прокл включает традиционных греческих богов, распределяя их по триадам и разделяя на трансцендентных, находящихся вне мира, и связанных с нашим миром, а последних на тех, кто находится в надлунной и подлунной области.
Между телами и душой посредствует природа, бестелесная, но неотделимая от тел бессознательная сила, тождественная с силой рока. Материя, не будучи ни злом, ни благом, необходимо появляется в процессе ослабления первоначала и происходит от высших начал.
Наряду с иерархией бытия выстраивается иерархия наук и добродетелей: физика, этика, математика и философия соответствуют теоретическим добродетелям, свидетельствующим о приобщенности человека к сфере ума извне. Слияние человека со сферой ума обеспечено парадигматическими добродетелями. Выход за пределы ума к единому дают гиератические добродетели. При этом всякий высший тип знания связан с божественным озарением: любовь соединяет нас с божественной красотой, истина открывает божественную мудрость, вера соединяет с благостью богов.
Прокл представляет собой великолепный расцвет платонической схоластики, оказавшей исключительное влияние как на современников, так и на все последующее представление об античной философии. Однако этот расцвет оказался последним: академическая жизнь была столь же детально разработана Проклом, как и структура универсума, и после того, как Прокл к семидесяти годам потерял способность полноценно вести занятия, его преемники оказались неспособны без него справиться со школой и поддержать заданный им стиль преподавания: старейший и способнейший ученик Прокла Асклепиодот, которого Прокл хотел видеть своим преемником (Олимпиодор знал его комментарий на «Тимея»), посвятил себя теургии; преемником Прокла стал Марин, его биограф, больше математик, чем философ; равно связанный с Афинами и Александрией Исидор Александрийский, учитель Дамаския, доверял озарению свыше больше, чем систематической разработке философии; о Гегии, преимущественно склонном к теургической практике, и Зенодоте, после которого Дамаский стал во главе школы, известно очень мало. Едва ли в Академии продолжали читать полный курс аристотелевской и платоновской философии, и вплоть до Дамаския в ней не появляется значительных мыслителей.
Дамаский
Точная дата рождения Дамаския неизвестна. Он учился риторике в Александрии и философии в Афинах, где еще застал Прокла, преподававшего до начала 480-х годов. Одно время Дамаский был преподавателем риторики, но, осознав свое истинное призвание, стал заниматься математикой под руководством Марина, слушал курсы по философии Зенодота. Очевидно, решающим для философского обращения Дамаския оказалось влияние Исидора. Составленное Дамаскием «Жизнеописание Исидора» (его фрагменты сохранены Фотием и у Суды) представляет собой своего рода историю афинской школы платонизма с конца IV века н.э., а также содержит сведения о философии в Александрии, куда Дамаский вновь перебирается и где читает с Аммонием Платона и Птолемея. «Жизнь Исидора», как и другое сочинение Дамаския, «О невероятном», полна историями о чудесных и фантастических явлениях. Дамаский считает, что уже Платон, говоривший о философском неистовстве (
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
· «Пир», 218b), объединил в одно философию и теургию, и сам он, признавая, что среди платоников были преимущественно философы (Плотин, Порфирий и многие другие), вместе со своим учителем и ближайшими предшественниками стремится объединить философию и гиератическое искусство. Дамаский живет в эпоху все более решительного преследования язычников христианами и испытывает к последним вражду и презрение.
Дамаский возглавляет школу в Афинах после Зенодота и читает здесь курсы аристотелевской и платоновской философии. По упоминаниям в сочинениях самого Дамаския, а также по ссылкам и эксцерптам у других авторов можно заключить, что он комментировал «Категории», «О небе» (I книга комментария Симпликия к этому трактату фактически принадлежит Дамаскию), «Метеорологику» Аристотеля, «Алкивиада I», «Федра», «Софиста», «Тимея», «Государство» и «Законы» Платона, а также «Халдейские Оракулы».
До нас дошли также приводимые Симпликием в комментарии на «Физику» выдержки из трактата Дамаския «О числе, месте и времени», свидетельствующие о его чрезвычайной тонкости и философской самостоятельности в разработке этих понятий. В частности, Дамаский выделяет два вида времени: одно время постоянно течет, другое же является как бы самим принципом временности, благодаря которому время никогда не исчезает: как вечность обеспечивает пребывание в бытии, так этот другой вид времени обеспечивает пребывание в становлении и порядок частей времени, т.е. прошедшего, настоящего и будущего.
Полностью или большей частью сохранились комментарии Дамаския к «Федону» (в двух редакциях), «Филебу», «Пармениду» и трактат «О первых началах». В комментарии к «Федону» чрезвычайно интересна иерархия добродетелей наиболее полная разработка этой традиционной для платонизма проблематики. Дамаский выделяет добродетели природные, нравственные, гражданские, катартические, теоретические, парадигматические и гиератические, по поводу последних специально замечая, что заслуга в их разработке принадлежит школе Прокла.
Комментарий к «Филебу» также позволяет представить разработку этого диалога в утерянном комментарии Прокла, но и здесь Дамаский отличается самостоятельностью. Для Дамаския целью диалога является не благо, к которому стремится вся сфера умопостигаемого, но благо, которое доступно всем существам, наделенным жизнью: это благая жизнь, которая есть смешение знания и удовольствия. Точно так же в комментарии к «Пармениду» Дамаский в основном следует Проклу, что не мешает ему критически относиться к нему и подчеркнуто проявлять свои симпатии к Ямвлиху.
Уровень философствования Дамаския показывают, что фактическое завершение платонизма афинской школы, связанное с ее закрытием, не было ее завершением принципиальным, связанным с окончательной исчерпанностью самого данного типа философствования.
В конструировании сферы сущего Дамаский в основном следовал Проклу, однако более решительно подчеркивал неадекватность всех наших представлений о том, как соотносится первоначало с низшими ступенями бытия. Известную новизну представляет также развиваемое Дамаскием в ходе толкования третьей предпосылки «Парменида» учение о душе. В отличие от Плотина, который признавал субстанциальное единство отдельных душ с мировой душой (точка зрения, принимавшаяся и в афинской школе), и Ямвлиха, учившего о разрядах душ, по-разному причастных мировой душе, существенно меняющейся при переходе от бытия к становлению, Дамаский считал, что индивидуальная человеческая душа, оставаясь нумерически единой и в этом смысле тождественной себе, есть единственная сущность, вольная изменить себя самое, т.е. обладающая не только самодвижностью, но и самоопределением в пределах данного ей вида бытия (eјdoj tБj Шpёrxewj). Сходный взгляд развивали также ученики Дамаския Прискиан и Симпликий.
Неполностью дошло до нас монументальное произведение Дамаския «О первых началах». Основная проблема этого сочинения (близкая, как сказано, к основной проблеме комментария к «Пармениду») как происходит переход от всецело невыразимого первого начала к низшим уровням иерархии универсума. Трактат построен в традиционной для школьного платонизма форме “затруднений и их разрешений” (
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·, dubitationes et solutiones) и выясняет основные принципы исхождения из первоначала.
Первая часть трактата посвящена проблеме того высшего начала, которое Дамаский называет невыразимым, и единого. С невыразимым можно соотнестись только в “сверхнезнании” (
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·), поскольку первое не допускает никаких атрибутов и определений. Единое та первая минимальная определенность начала, которая позволяет нам говорить о нем, как о начале той именно иерархической последовательности, которая приводит нас к бытию, уму, душе, природе и тому многообразию обладающих определенными качествами тел, которые даны нам в чувственном восприятии. В связи с этим рассматриваются начала единого-предела, неопределенной множественности и объединенного.
Вторая часть посвящена триаде и объединенному. Триада (заданная во второй предпосылке «Парменида» “единое есть”, предполагающей три момента: единое, бытие и бытие единого) понимается как “единица-неопределенная двоица-троица, конституирующая сферу умопостигаемого в целом” (пифагорейцы), либо как “предел-беспредельное-смешанное” (Платон), либо как “отец-потенция-ум” («Халдейские оракулы»). Рассмотрение триады по существу является рассмотрением проблемы появления бытия, которое является единым и многим. От невыразимого первого единого Дамаский отличает второе единое (
·
·
·
·
·
·
·
·) и третье (
·
·
·
·
·
·
·
·). Дамаский рассматривает его как смешанное платоновского «Филеба». “Смешанное” Платона просто: оно не есть результат сочетания предела и беспредельного. Тем не менее мы можем выделить наряду с ним и в его пределах пару монада-диада, и смешанное оказывается первым объединенным, или бытием, или первым умопостигаемым. Именно как таковое Дамаский и рассматривает смешанное, и в пределах данной сферы рассматривает триаду пребывание-исхождение-возвращение, каковые суть три вида деятельности в пределах одной и той же реальности. После этого в связи с проблемой умопостигаемого идет речь о проблеме множественности, которая в пределах умопостигаемого рассматривается не как таковая, а как принцип действительной множественности в низших сферах.
Третья и последняя часть дошедшего до нас текста трактата «О первых началах» посвящена проблеме исхождения. Дамаский рассматривает, как в умопостигаемом бытии предсуществует множество сущих, живых существ и умов. От принципиального рассмотрения этой проблемы Дамаский переходит к анализу традиционных теологий: халдейской, орфической, Гомера, Гесиода, Акусилая, Эпименида, Ферекида Сиросского, а также восточных – вавилонской, персидской (магов), сидонян, финикийцев, египтян.
Это глобальное возвращение к древнейшим и авторитетнейшим традициям символическим образом завершает дошедший до нас текст Дамаския. Последний схоларх афинской школы платоников специально рассматривает проблему возвращения и в чисто концептуальном плане, что представляет безусловный интерес для проводимого здесь подхода к истории античной философии, начавшейся с сакрализации текстов Гомера и “древнейших теологов” и завершающейся их глобальным осмыслением. Приведем некоторые размышления Дамаския о возвращении.
“Познаваемое является предметом стремления для познающего; следовательно, познание есть обращение познающего к познаваемому, а всякое обращение есть соприкосновение. Обусловленное некоторой причиной соприкасается с самой причиной или на уровне познания, или на уровне жизни, или на уровне самого бытия, причем обращению на уровне познания предшествует обращение на уровне жизни, ему обращение на уровне бытия, а до названных отдельных обращений существует обращение и прикосновение как таковое, причем оно либо тождественно знанию как таковому, либо вернее единству, которое ему предшествует, поскольку единое также предшествует и уму, и жизни, и бытию, даже тому, которое всецело объединено. Таким образом, единство за пределами каждого вида знания. Вот почему обращающееся к единому обращается к нему не как познающее и не как к предмету познания, но как единое к единому, причем посредством единения, а не познания, потому что и следует к первому обращаться посредством первого обращения, тогда как знание не является первым, а по крайней мере третьим; <а то обращение является первым,> и оно скорее является общим для первых трех, а вернее предшествует и ему” (I, 72–73 Westerink).
“Ум, претерпев в себе самом разделение, стал целиком и во всех своих частях знающим и знаемым, потому что, будучи разделенным с самим собой и остановившись в таком разделении, он посредством знания сохраняет связь с самим собой... Но он и к единому устремляется посредством знания... Восхотев соприкоснуться и сочетаться с ним, он свел все свое знание в единую сводку всех знаний и, произведя одно объединенное знание, изо всех, так сказать, сил стал устремляться к предмету своего знания, который поистине неразделен... И хотя он устремился к нему как знающий устремляется к предмету своего знания, поскольку он удален от него, однако же, соединившись с ним и достигши его, он понял, что это соединение не есть соединение знающего с предметом его знания, а бытия с бытием: оказалось, что восхождение к нему бытийное, а к себе самому скорее в знании” (II, 154–155).
“Нелегко человеку в особенности пока он еще живет здесь, на земле проводить такой род умопостижения, однако же мы стремимся хотя бы каким-то образом, но все-таки созерцать и тамошнее, сокрытое в тамошней глубине и как бы размытое (во всяком случае, для нашего взора), попытавшись охватить тамошнюю природу так, как можем, то есть еще не сведя на уровень единого умопостижения, который мы выше назвали средоточием всех постижений... И тем не менее мы любим хотя бы так узревать его и именовать: с одной стороны, как не само единое мы называем его множественным, с другой, поскольку оно все же оказалось единым, применяем к нему имя приобретшего единство. Но тамошняя природа едина...” (III, 89–90).
“...и тогда, убоявшись этой растерзанности наших мыслей, поистине чудовищной и титанической (причем растерзанности не в сфере делимого ума, а той, что нечестивым и бесконечно дерзостным образом проявляется по отношению к целиком и всецело неделимому), мы довольствуемся восприятием триады; рискуя быть совлеченными к крайнему разделению и ограничивая себя в таком падении, мы дерзаем предицировать умопостигаемому тройное разделение, потому что хотим ограничить наши понятия, не способные к большей собранности, однако не могущие также и отказаться от умозрительных построений в умопостигаемой сфере в нашем страстном влечении к исходным причинам природы в целом” (III, 91–92).
Стремление Дамаския вернуться как к подлинному первоистоку всего мироздания, так и к тем священным текстам, которые символизируют полноту человеческого вмещения божественной мудрости, является кульминационным пунктом многовековой традиции позднеантичной философии, которая шла к своему завершению.
Историк Агафий сообщает, что после издания эдикта Юстиниана 529 года о закрытии языческих философских школ Дамаский из Сирии, Симпликий из Киликии, Евламий (или Евлалий) из Фригии, Прискиан из Лидии, Гермий и Диоген из Финикии, Исидор из Газы “достойнейший цвет нашего времени” покинули византийскую империю по причине преследования язычников и обрелись при дворе персидского царя Хосрова. Намерение укрыться у персов было продиктовано вполне реальным расчетом на известную благосклонность персидских царей к греческой культуре, примером чего была школа несториан в Нисибиде. Однако в 532 году персы заключают мирный договор с Юстинианом, один из пунктов которого обеспечивал философам возвращение на родину и гарантировал им отсутствие преследований за их взгляды. Вероятнее всего, как уже упоминалось в хронологическом обзоре, философы возвратились в ближайшие к персам пределы Византийской империи в Харран (Карры), город в Месопотамии в 30 километрах на юго-юго-восток от Эдессы. Ориентированный на языческие верования Харран был в оппозиции к христианской Эдессе. Последний языческий храм в Харране был разрушен в 1081 году, и еще в Х веке здесь была известна философская школа платоников. Оснащенная необходимыми текстами, школа платоников в Харране поддерживала уровень греческой языческой учености и стала одним из важных путей ее распространения на Востоке.
Дамаский умер после 538 года, но ни место, ни точное время его смерти неизвестно.
10. АЛЕКСАНДРИЙСКАЯ ШКОЛА
По целому ряду текстов и свидетельств мы можем утверждать, что в отличие от Афин Александрия постоянно культивировала платонизм, причем не только язычники, но и христианские писатели находились под его влиянием. Достаточно упомянуть Евдора Александрийского, Аммония, учителя Плутарха, перебравшегося в Афины из Александрии в середине I века н.э., Аммония, учителя Плотина, а также старшего современника Плотина христианина Оригена (которого не следует отождествлять с соучеником Плотина у Аммония т.н. Оригеном-язычником), чтобы утверждать наличие платонизма в Александрии в первой половине I и в первой половине III века, то есть тогда, когда об Афинском платонизме сказать нечего. В IV веке в Александрии философию Платона и Аристотеля преподает Гипатия, которая также составила комментарии к Аполлонию, Диофанту и Птолемею, т.е. была профессиональным математиком и астрономом. Гипатия была растерзана толпой фанатиков-христиан в 415 году. Ее учеником был Синесий Киренский, ставший епископом Птолемаиды в 410 году. Его сочинения (трактат «О сновидениях» и гимны) представляют собой смешение христианства и платонизма, затронутого влиянием Плотина и Порфирия.
Развитой постямвлиховский платонизм культивируется в Александрии начиная с Гиерокла, ученика Плутарха Афинского. Согласно свидетельству Дамаския («Жизнь Исидора», 54), Гиерокл отличался великолепным языком и богатством мыслей, чем приводил в восхищение своих слушателей, соперничая едва ли не с самим Платоном. Гиерокл толковал платоновские диалоги (в частности, «Горгия»), но до нас дошел только его комментарий к пифагорейским «Золотым стихам», а также сведения о его трактате «О провидении». Комментарий к «Золотым стихам» представлял собой введение в философию, поэтому он носит элементарный характер. Гиерокл подвергся преследованию и изгнанию за приверженность к язычеству, но, вернувшись через некоторое время в Александрию, он продолжал преподавание платоновской философии.
В Афинах же, но уже у Сириана, учился Гермий, от которого дошла запись толкований Сириана на платоновского «Федра», а у Прокла учился сын Гермия Аммоний (родился до 445 года, умер между 517 и 526). Он был знаменит своими толкованиями Аристотеля (до нас дошел единственный текст, написанный самим Аммонием, комментарий к трактату «Об истолковании»; изданные его слушателями и носящие имя Аммония комментарии к «Введению» Порфирия и к аристотелевским трактатам «Категории», «Аналитика Первая»; а также комментарии Аммония на «Метафизику» и на «Введение» Никомаха, записанные его учеником Асклепием), но читал также тексты Платона: его толкования Платона слушал Дамаский между 475 и 485 годами; толкование «Горгия» значительно позднее слушал Олимпиодор; о комментариях Аммония к «Теэтету» упоминает Асклепий. И хотя слава Аммония основывалась на его комментариях к Аристотелю, есть все основания предполагать, что при нем в Александрии преподавался развитой курс платоновской философии в духе афинской школы, хотя, может быть, немногие из его учеников достигали вершин «Парменида» и «Тимея». Вероятно, непосредственным преемником Аммония был Евтокий, читавший курс по «Органону» Аристотеля.
Учеником Аммония был также Иоанн Филопон (или Иоанн Грамматик, что свидетельствует о том, что он не был профессиональным преподавателем философии), от которого дошли издания комментариев Аммония на Аристотеля («Категории», «Аналитика I и II», «Метеорологика», «О возникновении и уничтожении», «О душе», «Физика»), переиздание комментария на «Введение» Никомаха, знаменитое сочинение «Против Прокла по вопросу о вечности мира», сочинение «Против Аристотеля», известное нам благодаря цитатам и критике Симпликия, а также поздний трактат «О творении мира», посвященный Сергию, патриарху антиохийскому в 546–549 годах.
Иоанн Филопон фигура чрезвычайно интересная и важная, во-первых, потому, что он был христианином, причем, вероятно, был крещен еще в самом нежном возрасте; во-вторых, потому, что в его развитии мы наблюдаем два периода. Первый представлен комментариями к Аристотелю в духе Аммония: для этого периода свойственно традиционное для позднего платонизма представление о структуре универсума, в целом ряде моментов объединяющее Платона и Аристотеля (вышебытийное единое, ум-демиург, являющийся и производящей, и целевой причиной, трансцендентные умы, рациональные души, сфера небесная, сфера подлунная, четыре элемента, материя). Второй период, начинающийся с 529 года (т.е. времени появления эдикта Юстиниана о закрытии философских школ, что и послужило поводом для декларации новых взглядов), характеризуется упрощенной схемой универсума (личный бог-ум есть высший уровень иерархии, творение мира результат свободного божественного изволения, мир не является больше божественным) и противопоставлением Платона и Аристотеля. Новая установка Иоанна Филопона прежде всего проявляется в сочинении «О вечности мира», которое было написано в 529 году, в переделке уже составленных комментариев к «Физике» прежде всего, в сочинении «Против Аристотеля». Впоследствии, вероятно под влиянием монофизитов, почитавших Аристотеля, Иоанн Филопон смягчается в своем его неприятии, о чем можно судить по сочинению «О творении мира» («Семь книг толкований на творение мира по Моисею»).
Но это уже не имело никакого отношения к развитию Александрийской школы и потому не входит в задачу данного изложения, тогда как критическое отношение Иоанна Филопона к Аристотелю задевало интересы платоновской школы и потому вызвало резкую критику другого ученика Аммония (учившегося также у Дамаския и вместе с ним покинувшего Афины после 529 г.) Симпликия. До нас дошли его комментарии к сочинениям Аристотеля «Категории», «О небе», «Физика», а также комментарий к «Руководству» Эпиктета. В комментарии к трактату «О небе» Симпликий называет Филопона новичком, представителем новомодной болтовни (под которой разумеется христианство), чей платонизм поверхностен, в силу чего он не может понять и глубокой согласованности учений Платона и Аристотеля; душа Филопона, согласно Симпликию, одержима не разумом, а страстьми и воображением; то, что он так многословно излагает, не представляет интереса для знатоков, а предназначено для непросвещенной публики, имеет своей целью дерзостно привлечь к себе внимание и продиктовано пустым и бессмысленным честолюбием. Нападки Филопона на Аристотеля Симпликий сравнивает с акцией Герострата, сжегшего храм Артемиды Эфесской.
Симпликий остается непоколебим в своей приверженности к язычеству, что поддерживалось исключительной и искусственной атмосферой кружка неоплатоников в Харране близ Эдессы последнего оплота просвещенного язычества. О том, насколько хорошо была оснащена эта маленькая философская школа всеми необходимыми текстами источниками языческой премудрости, можно судить по тому же Симпликию, в частности, по его комментарию к «Физике» одному из важнейших источников наших сведений о ранней греческой мысли.
Однако языческая философия развитого платонического толка еще некоторое время могла развиваться и в Александрии. Об этом можно судить по комментариям еще одного ученика Аммония профессора философии в Александрии Олимпиодора. Олимпиодор родился до 505 года и, во всяком случае, преподавал в 564 году. До нас дошли его комментарии как к Аристотелю (к «Категориям» и «Метеорологии»), так и к Платону (к «Алкивиаду I», «Горгию», «Федону»), что свидетельствует о том, что Олимпиодор вел занятия с продвинутыми слушателями. Из комментария к «Горгию» мы можем заключить, что слушатели Олимпиодора были христианами, а Олимпиодор при этом не скрывал своей принадлежности к язычникам: „Нужно заметить, что и мы [= платоники, философы-язычники] знаем, что первая причина, бог, един, то есть мы знаем, что нет множества первых причин”. “Философы полагают, что есть единое начало всего и единая первейшая надмирная причина”. “И не думайте, будто философы почитают камни и изображения как богов: просто мы, живя с опорой на ощущения, не можем подступиться к бестелесной и невещественной силе, и изображения были придуманы ради напоминания о тамошнем, то есть ради того, чтобы, взирая на них и им поклоняясь, мы приходили к мысли о бестелесных и невещественных силах” (p. 32, 16–17; p. 243, 16–18; p. 246, 7–12 Westerink).
Однако развитой языческий платонизм Олимпиодора уже не нашел для себя продолжателей: Элиас (Илия), и Давид, преподававшие философию в Александрии во второй половине VI века, были христианами. Об этом свидетельствуют их имена и отдельные пассажи в их сохранившихся текстах. Это же вкупе с отсутствием каких бы то ни было упоминаний об их курсах платоновской философии заставляет нас предположить, что обучение философии в Александрии сводилось в это время к элементарным курсам по логике Аристотеля.
От Элиаса, вероятнее всего непосредственного ученика Олимпиодора, дошли «Введение в философию», комментарий к «Введению» Порфирия, комментарий к «Категориям», комментарий к «Первой Аналитике» (начало по-гречески, значительная часть в переводе на армянский). От Давида (которого ни в каком случае нельзя смешивать с Давидом Непобедимым, учеником Месропа Маштоца и Саака Партева, армянином, учившимся греческой философии во второй четверти V века) дошли комментарии к «Введению» Порфирия и (в армянском переводе) к «Аналитикам». Помимо «Органона» Давид комментировал «Физику». К этой же традиции Элиаса–Давида принадлежит еще один комментарий к «Введению» Порфирия.
Примечательно, что в этих написанных христианами текстах упоминаются учения о вечности материи, божественности небесных тел, а также идет речь об иррациональных духах-мстителях и нимфах-долгожительницах без высказывания к этим представлениям собственного отношения. Создается впечатление, что философские представления и религиозная истина у Элиаса и Давида разведены и не согласуются между собой.
По-видимому, последним представителем александрийской школы был Стефан Александрийский, от которого дошел фрагмент комментария к третьей книге «О душе» Аристотеля, а также комментарий к трактату «Об истолковании». Стефан безусловно признает христианское вероучение и авторитет Библии и вместе с тем излагает языческие учения о вечности мира (“согласно Аристотелю”), о пятой сущности (“согласно некоторым”), о предсуществовании человеческой души и разумном характере небесных тел (не высказывая своего отношения к этим вопросам). Эта сдержанность Стефана объясняется тем, что он в отличие от Иоанна Филопона был профессиональным философом и как таковой был связан существующей школьной традицией. После восшествия на трон императора Ираклия (в 610 году) Стефан обретается в Константинополе и становится профессором императорской Академии, где (согласно позднему свидетельству) преподает платоновскую и аристотелевскую философию, квадривиум, алхимию и астрологию. Так языческая образованность постепенно ассимилируется христианством, и начинается ее бытование в Средние века.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Рассмотрев данный исторически конкретный и конечный период, отпущенный античной философии, мы констатируем наличие в этой ее истории целого ряда преходящих моментов, характеризующих ее временный аспект. Таковы прежде всего разнообразные мнения, высказываемые разными античными мыслителями: одно мнение сменяет другое, и эта их смена наиболее ярко проявляется в той полемике, которую каждый мыслитель и каждая школа вели со своими предшественниками и современниками.
Но помимо этого мы обнаруживаем, что с самого возникновения античной философии первой европейской философии она стремится обеспечить себе самое возможность существования и развития. Таким условием оказывается институт школы, который постепенно оснащается всеми необходимыми инструментами приобретения, сохранения и передачи знания, приобретающего все более четкую дисциплинарную структуру. Отдельные дисциплины  возникают уже в рамках первой философской школы пифагорейской; и хотя каждая дисциплина получает в дальнейшем самостоятельное развитие, однако философия постоянно держит весь этот набор дисциплин в поле своего зрения.
Как мнения, так и знания в ходе исторического развития античной философии фиксируются в специально создаваемых текстах определенного рода и получают разработку в ходе школьного обсуждения этих текстов и содержащихся в них мнений. В одних текстах воспроизводится сам этот процесс обсуждения так возникают диалоги, диатрибы, затруднения (апории) и их разрешения. В других сводится то, что уже достигнуто в определенной области знания, так появляются рассуждения, трактаты и учебники. Помимо этого из уже существующего множества текстов постепенно выбираются те, которые становятся предметом постоянного и систематического толкования, что создает предпосылку для формирования комментария, одного из первых жанров философской литературы, получившего, однако, наибольшее распространение в поздней античности. Сводка уже существующих мнений дается в доксографических компендиях, для опровержения мнений пишутся полемические сочинения, для побуждения к знанию и приобщения к нему увещания и наставления. Так античная школа оснащается набором литературных жанров, в рамках которых воспитывается пестуемая школой мысль ученика.
История философии наука конкретная и практическая, поскольку она опирается на изучение текстов, написанных определенными людьми в определенном месте и в определенное время; но вместе с тем эта наука в высшей степени абстрактная и теоретическая, поскольку она должна отвлекаться от исторически преходящих моментов и рассматривать самое мысль, что невозможно без рассмотрения того, на что обращена подлинная мысль: речь и дело идет о бытии. Поэтому изучение истории философии всегда включает в себя работу филологическую и историческую, но никогда не сводится к ним.
С другой стороны, историк философии не может механически переложить эту филологическую и историческую работу на плечи узких специалистов историков и филологов. Та область фактов, которая является предметом специфического интереса историка философии, должна всякий раз опознаваться и выделяться философской мыслью исходя из ее специфической направленности на себя самое и на свое бытие. И с этой точки зрения занятие историей философии есть занятие философией.
История античной философии дает нам первый прекрасный образец того, как в европейской культуре интерес к конкретным текстам совмещается с интересом к мысли и бытию как таковым; это оказалось возможным благодаря тому специфическому образу жизни, который культивировался философской школой. Как нераздельны, согласно античным платоникам, бытие, жизнь и ум в  умопостигаемом космосе, так в истории оказались нераздельны священные и авторитетные философские тексты, философская школа и философия как таковая.



* Подробнее о Фалесе было рассказано в предшествующем разделе.











Заголовок 2 Заголовок 3 Заголовок 4 Заголовок 515

Приложенные файлы

  • doc 7552482
    Размер файла: 646 kB Загрузок: 0

Добавить комментарий