— Бабченко, — говорю я громче, почти кричу. Наверное старшину контузило и он плохо слышит. — Никак нет, Аркадий Аркадьевич. — — Ух, ё! Так ты у нас ещё и Аркадьевич! С таким именем тебе и кликуха не нужна.

МОЗДОК-7
  
   Дверца кабины хлопнула. По гравию захрустели шаги водилы.
   - Вылезайте, - откидывает он задний борт, - приехали.
   Нас в кузове пятеро. Я, Андрюха Жих по кличке Тренчик, Осипов, Рыжий и маленький еврей Витька Зеликман. Мы пригрелись в темноте брезента и вылезать нам не хочется.
  -- Ну чего расселись, пидоры! - орет водила. - Я что ль выкидывать вас буду? К машине!
   Мы подчиняемся. Я выпрыгиваю первый.
   Наш грузовик стоит на средних размеров плацу. Все, как обычно - трибуна, казармы по периметру, столовая. Несколько чахлых деревьев. Под козырьком подъезда курят несколько дембелей, разглядывают нас. И жара.
   Вокруг плаца работают солдаты в болотного цвета гимнастерках и широченных галифе. Такую форму носили наши деды во времена второй мировой. Солдат много, совковыми лопатами они раскидывают гравий. На их лицах - покорность и страх. Почти все босиком. Пыль поднимается стеной и оседает на их босых ногах. У некоторых между пальцев сочится расчесанная экзема, комочки крови стекают по пыльным ногам и свертываются на камнях. Но никто не отвлекается от работы, все копают. Слышен только шорох гравия. Солдаты работают покорно, словно военнопленные в концлагере.
   Мы стоим посреди плаца и на нашу отглаженную чистую форму и блестящие сапоги оседает пыль. Я замечаю это краем глаза и думаю, что теперь мои сапоги всегда будут серыми.
  -- Почему они босиком, а? - спрашивает Рыжий. - Мужики, почему они босиком?
  -- Блин, куда мы попали, - шепчет Зеликман. - Это армия?
   У Витьки Зеликмана близорукие глаза; больше всего он похож на маленькую забитую лошадку. Мы все боимся избиений, но образованный начитанный Витька переносит тумаки особенно тяжело, за полгода учебки он так и не смог приучить себя к боли, не смог привыкнуть, что он - дерьмо бессловесное, чмо, тварь поганая. А ведь здесь нас будут избивать безбожно, дедовщина в этом полку просто махровая, это видно сразу. Там, за хребтом, происходит что-то страшное и здесь на солдат никто не обращает внимания.
  -- А чего ты хотел, это же не учебка, а линейная часть, - отвечает ему Жих. Он озирается по сторонам и ему тоже не по себе.
   Жих - маленький смешной солдат полутора метров ростом, утонувший в кителе до колен. Любая форма ему велика по меньшей мере на три размера. В учебке его окрестили Тренчиком, и это прозвище ему идеально подходит. Тренчик - это такое маленькое кожаное кольцо, куда вставляется свободный конец солдатского ремня, чтоб не болтался. Тренчик самый прожорливый солдат в нашей роте - жрать он может двадцать четыре часа в сутки. И столько же он может спать. Иногда он совмещает эти занятия. Но куда девается все, что он съедает для нас загадка - Тренчик по-прежнему остается тощим, как вобла. У него смуглая кожа и огромные губы-вареники, которыми он может за раз зачерпнуть полбанки сгущенки. Они придают его краснодарскому говору особую мягкость, и у него получается "учшэбка".
  -- Здесь, наверное, чшэлюсти так и трешат, - шамкает он.
   К нам подходит какой-то капитан.
  -- Пошли, - коротко бросает он и ведет нас вдоль плаца. Мы молча следуем за ним, построившись в колонну по двое. Капитан отводит нас в штаб, который располагается за угловой казармой на пустыре. Восемь штабных "бабочек", накрытых маскировочной сетью, образуют короткую улицу.
   Здесь людно. Много перебинтованных солдат. Слышны разговоры про боевые надбавки, про командировочные и про выплаты смертных. Один лейтенант с висящей на перевязи забинтованной рукой все пытается выяснить насчет единовременного пособия по ранению. Он хватает каждого подошедшего за рукав и, сильно заикаясь, почти орет, и просит орать в ответ, показывая на свое ухо: "К-контузило!" Из уха торчит кусочек ватки с бурой запекшейся кровью. Лейтенант никак не может договорить свой вопрос до конца, каждый раз машет рукой и отходит в сторону. Он похож на пьяного, у него очумелый жестокий взгляд, и иногда его вдруг резко качает в сторону. Из-под бинтов видны грязные пальцы с нестрижеными ногтями. Лейтенант растирает пальцы другой рукой, иногда шевелит ими и морщится от боли.
   Капитан подводит нас к одной из "бабочек". Нас заносят в списки части и ставят на довольствие.
   - Смотри, - вдруг трогает меня за рукав Тренчик. - "Бэхи".
   На пустыре, между казармами и штабом, стоят две БМП, спрятанные под брезентом. Одна укрыта не полностью и из-под тента свисает порванная гусеница и видна часть катка. Каток обгорелый, черная обуглившаяся резина закрутилась на нем шкварками. Башня у бэхи оторвана.
  -- Видел? - говорит Тренчик. - Ты думаешь, они...
   Я ничего не думаю. Меня начинает тошнить.
***
   Темнеет. Мы сидим на табуретках около открытого окна и ждем. Чего - сами не знаем. Наверное отбоя - уже половина десятого вечера. Капитан привел нас сюда из штаба и приказал ждать. Больше к нам никто не подошел. В казарме вообще больше никого нет, ни солдат, ни офицеров. Весь день мы провели на табуретках.
  -- Черт, жрать как хочется, - говорит Осипов. - Интересно, нас завтра кормить будут?
  -- Не положено, - отвечает ему все знающий Тренчик. - Довольствие нам выпишут только через сутки, то есть завтра к ужину.
   Мы сами знаем, что не положено, но пупок уже присох к позвоночнику.
   Из окна сильно пахнет травой, стрекочут цикады. Степь начинается сразу за казармой и тянется до самого хребта, еле выделяющегося теперь на фоне черного неба. Днем туда парами уходили вертушки. Сейчас со взлетки на ночную бомбежку улетают тяжелые штурмовики. Чечню бомбят круглосуточно, гул разрывов докатывается даже до нас. Иногда видны и вспышки.
   Тренчик впервые видит, как взлетают самолеты в темноте. Его завораживает это зрелище. Огонек сопла разгоняется по взлетке - все быстрее, быстрее, затем рев перекрывает все звуки, и вот уже самолет поднимается в небо, делает круг над Моздоком и, дождавшись ведомого, уходит на Чечню. Я думаю о том, что это взлетает чья-то смерть, каждый из этих летчиков уже убил хоть одного человека и непременно убьет ещё. Может быть даже сейчас, сегодня ночью.
   В полку начинается вечерняя прогулка. Одинокая рота, очень плохо укомплектованная, человек сорок, не больше, выходит из казармы и строем ходит по плацу. Это те самые солдаты, которые сегодня копали босиком. Они все еще без сапог, но босых уже нет, всем раздали солдатские тапочки - кусок резины на двух дерматиновых ремнях, пришитых крест на крест. Эти тапки очень неудобные и совершенно не предназначены для марширования, можно сильно стереть ноги.
  -- Рота! - командует выгуливающий молодняк сержант, и рота отзывается на команду тремя строевыми шагами. Тапочки хило шлепают по плацу, четкого шага не получается. У некоторых они срываются с ноги и отлетают к бордюрам. Солдаты маршируют босиком.
  -- Отставить! - орет сержант. - Вы что, пидоры, сроем ходить не умеете? Я вас сейчас научу! Рота!
   Снова три строевых шага и снова ничего не получается. Теперь уже почти полроты босы, солдаты стучат по асфальту пятками.
   - Рота! - снова командует сержант и солдаты снова со всей силы долбят пятками, морщась от боли.
  -- Гад. Они же так ноги совсем разобьют, - говорит Осипов. - Кость загниет, потом же не залечишь.
   Андрюха знает, что говорит. Ноги у него гниют уже полгода и смена белья для него мука. Кальсоны присыхают к мясу и ему каждый день приходиться отдирать их. К вечеру у него в сапогах накапливается по полстакана гноя с лимфой. Но в госпиталь его не кладут, потому что такая беда у всех - в армии гниет каждый. Обычное дело. Вечная солдатская напасть - стрептодермия. И у меня, и у Зюзика, и у Тренчика ноги покрыты гнойными язвами. Но у Андрюхи на обеих ногах кожи нет от колена до самой пятки.
  -- А чего их так мало? - спрашивает Витька.
  -- Все в Чечне, - отвечает Тренчик.
  -- Скоро их будет еще меньше, - говорит Осипов. - Этот гад сейчас полроты в госпиталь отправит.
  -- Запевай! - командует сержант.
   В строю запевают. Красивый высокий голос взлетает над марширующей ротой, парень здорово поет, у него явный талант и странно слышать этот совершенный голос посреди мертвого плаца, по которому маршируют босые избитые солдаты.
   - Может, тоже пойдем на прогулку - предлагает Витька, - вдруг нас потеряли. Вдруг сейчас командир полка на вечернюю поверку придет.
   Мы сильно сомневаемся, что кто-то заинтересуется нами, вряд ли сейчас в полку вообще есть хоть один офицер, но на всякий случай решаем спуститься на плац - вдруг за прогулкой все же кто-то наблюдает из штаба. Несколько минут маршируем впятером. На плацу уже никого нет, все разошлись, пехотная рота тоже ушла.
  -- Эй, бойцы, идите-ка сюда, - зовут нас от одного из подъездов.
  -- Догулялись! - шипит Тренчик на Зеликмана, - сейчас нам навешают. Надо было сидеть и не высовываться! Не пойдем никуда, сворачивай в казарму.
   Мы игнорируем крики и делая вид, что они относятся не к нам, очень быстро идем в казарму. За нами не идут, у подъезда ржут. Мы влетаем на второй этаж, быстро умываемся и не зажигая света ложимся спать. Простыней под одеялами нет, наволочки на подушках тоже отсутствуют. В матрасах столько пыли, что руки и лицо моментально становятся грязными.
   Мне снятся вертушки. Они неслышно кружат высоко в небе над Москвой, над Таганкой, над моим домом и из них весело сыплются серебристые листовки. Люди радуются, тянут руки вверх и хватают эти листовки. Моя мама стоит на балконе и тоже протягивает руки в небо. Она хочет поймать листовку с моим портретом, но меня болтает туда-сюда, как бабочку капустницу, относит в сторону. Я улыбаюсь. "Мама, - говорю я, - что ты делаешь? Это же не листовки, это пакеты с трупами, разве ты не видишь? Разве вы все не видите, сколько нас, мертвых. Ведь там идет война, а вы ничего об этом не знаете. Почему?" "Я знаю, - говорит мама. - Тебя уже убило" "Нет, я пока еще живой. Помнишь, я писал тебе, что я живой и меня не убьет. Я пока еще в казарме, мама, и у меня все хорошо. Здесь много людей, я не один, у нас все в порядке. Вот, посмотри". Казарма наполняется шумом, гулом, хлопают двери, какие-то люди ходят по расположению, включают свет, бренчат оружием. Я осознаю это сквозь сон, думаю, что это мне все ещё снится. "Вот видишь, мама, это все мертвые. Они были в Чечне. А я еще в Моздоке, я живой..."
   В следующий момент меня спихивают ногой с кровати и я лечу на пол. На меня сверху падает Осипов.
  -- Встать, сука! - орет кто-то над нами. Мы вскакиваем как ошалелые и вытягиваемся по стойке смирно.
   Осипов тут же получает удар в челюсть, меня бьют ногой в ухо. Это приехала из Чечни разведрота. Они были на рейде. Падая, я еще успеваю заметить как Зюзика метелят головой о дужку кровати, потом получаю пыром в солнечное сплетение и ничего уже не соображаю, только корчусь на полу и пытаюсь глотнуть воздуха...
  
***
   Первый раз меня избили девятого мая. Тогда в казарме творился сущий беспредел. Наша рота связи живет вместе с разведкой и разведчики считают нас своими личными рабами и дрочат почем зря.
   Нас спихивали ногами с кроватей и били всю ночь. Под утро, когда разведчики устали бить нас, они заставили нас приседать. "Длинный, считай" - сказал тогда Боксер и я считал вслух. Мы с Осиповым присели больше всех - триста восемьдесят четыре раза. Мы приседали плотно прижавшись друг к другу, а наш смешавшийся пот стекал по ногам и капал на некрашеные доски пола, и вскоре под ногами образовалась лужа. У Андрюхи по ногам тек еще и гной с кровью - открылись язвы. Мы приседали около часа. В конце концов Боксеру это надоело и он свалил нас двумя короткими ударами.
   С тех пор меня били все начиная от рядового и заканчивая заместителем командира полка подполковником Пилипчуком. Или попросту Чаком. Меня не бил еще только генерал. Наверное потому, что в нашем полку генералов нет.
   Сейчас ночь. Я сижу на крыльце казармы, курю и смотрю как на взлетке разгоняются и взлетают штурмовики. Возвращаться в казарму мне никак нельзя. Сегодня к вечеру я должен принести Тимохе шестьсот тысяч рублей, а у меня их нет и достать негде. Я получаю восемнадцать тысяч, но на эти деньги могу купить разве что десять пачек папирос. В стране инфляция и деньги все время дешевеют. Как и наши жизни.
   Якунин и Рыжий знают где достать шестьсот штук, но никому не говорят. Они скоро сбегут, каждый, кому удается достать денег, сбегает из этого полка, с этой чертовой взлетки на которую все время садятся закопченные вертушки. Они и сейчас приземляются, взлетка находится метрах в пятистах от полка и живет с нами одной жизнью. Мы неразделимы с этим полем и в конце концов все окажемся на нем. Я уже знаю это.
   В нашей роте в "сочах" находятся четырнадцать человек. СОЧ - самовольное оставление части. Молодые бегут сотнями, они уходят в степь прямо с постели, босиком, в одних кальсонах, не в силах терпеть больше ночные издевательства. Сбежал даже лейтенант, призванный на два года после института. В нашей роте остались только восемь человек. Пятеро нас и трое местных - Мутный, Пиноккио и Харитон.
   Я сплевываю табачную крошку на асфальт. Слюна соленая, с кровью - мне разбили все зубы и теперь они качаются. Я не могу есть твердую пищу, с трудом жую хлеб. Когда в столовой вместо хлеба выдают сухари, я ем только суп. У нас у всех так. Мы не можем жевать, не можем вдохнуть во всю грудь - грудина намята дембельскими кулаками настолько, что превратилась в один сплошной синяк и мы дышим по чуть-чуть - частыми короткими вздохами. Так почти не больно.
   Нас привезли в этот полк три недели назад. Три недели, а кажется, уже вечность. Если бы мне удалось тогда уговорить майора положить мое дело в другую папку, все было бы по-другому. Но майор положил мое дело в ту папку, в которую положил, и вот я здесь. Может, это и к лучшему. Может быть Кисель с Вовкой уже мертвы, а я все еще жив. Я пережил их на три недели - а это чертовски большой срок, мы уже знаем это.
   На взлетке разгоняется очередная пара штурмовиков. В освещенных кабинах сидят летчики. Я никак не могу понять этих взрослых мужиков, зачем они-то воюют? Их же никто не заставляет. Они запросто могут отказаться убивать, плюнуть на все и уехать домой, к жене и детям, к семье. Они не я, они свободны. Я уехать отсюда никуда не могу, мне служить еще полтора года. Поэтому я сижу на крыльце и смотрю как штурмовики готовятся к разгону. И думаю, что сказать Тимохе, чтобы он меня бил не так сильно.
   Самолеты взлетают с таким ревом, что в казарме дрожат стекла, делают разворот и уходят двумя светящимися точками в ночь.
   Я затягиваюсь в последний раз, тушу сигарету и поднимаюсь на второй этаж.
  
  -- Ну что, принес? - спрашивает меня Тимоха, длинный смуглый парень с большими телячьими глазами. Он сидит в каптерке положив ноги на стол и смотрит телевизор. Я стою перед ним глядя в пол, и молчу. Я не смотрю ему в глаза и стараюсь не раздражать его. Когда тебя спрашивают о том, чего ты не сделал, самая лучшая тактика - стоять и покорно молчать. Это называется "включить дурочку".
  -- Чего молчишь? Принес?
  -- Нет, - отвечаю я чуть слышно.
  -- Что? Не принес?
  -- Нет, - говорю я.
  -- Почему?
  -- У меня нет денег.
  -- Я не спрашиваю тебя, есть ли у тебя деньги! - орет Тимоха. - Мне плевать, что у тебя есть, а чего нет! Я спрашиваю, почему не принес шестьсот штук?
   Он встает и бьет меня кулаком в нос, снизу вверх, сильно. В переносице чавкает, губе становится тепло и липко. Я слизываю кровь и сплевываю её на пол. Второй удар приходится под глаз, потом в зубы. Я со стоном падаю. Не сказать, что смертельно больно, но лучше стонать как можно чаще и сильнее, тогда избиение быстрее заканчивается.
   Но на этот раз Тимоха разгорячился не на шутку. Он бьет меня ногами и орет:
  -- Почему не принес деньги, пидор? Почему не принес деньги?
   Он заставляет меня отжиматься, и на подъеме бьет нечищеным берцем по зубам. Удар сильный, моя голова запрокидывается до самых лопаток и на мгновение я теряю ориентацию, левая рука подламывается, я падаю на локоть. Из разбитых губ на пол обильно течет кровь. Я сплевываю кровь и гуталин, который сошкрябал зубами с Тимохиного берца на пол.
  -- Считай! - орет он. Я отжимаюсь и считаю вслух. Брызги крови летят на пол. По телевизору идут новости, что-то рассказывают про Чечню. Я слышу, что во Владикавказ с проверкой прибыл командующей армией. Он остался доволен боевой подготовкой и дисциплиной в войсках. Завтра командующий собирается посетить наш полк, проверить дисциплину у нас. Наверное, он останется доволен боевой и дисциплинарной подготовкой и в нашем полку тоже.
   Наконец Тимоха устает. Он приказывает принести тряпку и стереть кровь. Я тру доски, но кровь уже успела впитаться в дерево, остается довольно-таки заметное пятно.
  -- Ты чего, пидор, попалить меня хочешь? - шипит Тимоха и ударяет меня ладонью в лоб. - Какого хрена ты тут все своей блядской кровью забрызгал, ишак? Оттирай давай! Даю тебе ещё неделю сроку, понял? Через неделю я уезжаю в отпуск. Если денег к тому времени не будет, я вернусь и убью тебя. Время пошло.
   Я выхожу из каптерки, иду в расположение и сажусь на кровать. Сегодня я уже никуда не пойду, денег мне достать негде. Надо протянуть ещё неделю. Из отпуска Тимоха вернется месяца через два-три, никак не раньше, раньше никто не возвращается, а три месяца - это огромный срок, это почти полжизни и что произойдет за это время, неизвестно.
   Я складываю форму и забираюсь под пыльное грязное одеяло. Из шестидесяти коек в пустой казарме расправлены только четыре - Зюзика, Тренчика, Осипова и Якуниниа. Рыжего нет.
   - Бил? - спрашивает меня Тренчик из-под одеяла. Ему вчера сильно досталось от Боксера, который все время норовит ударить его по губам; от побоев они у него стали похожи на два фиолетовых вареника.
  -- Бил, - говорю я.
   Я сажусь на койке и мажу под глазом зубной пастой. Этому мы научились еще в учебке, проверенное средство от синяков. Зубная паста содержит какие-то вещества, которые снимают опухоли. Если завтра под глазом у меня будет синяк, Тимоха изобьет меня ещё сильнее, он скажет, что я стукач и таким образом хочу сдать его. Хотя в нашем полку нет ни одного молодого, кто ходил бы с чистым лицом.
   Я намазываю под глазом и ложусь спать. Разбитые губы ноют даже во сне.
***
   Я мою пол, я дневальный. В каптерке пьют офицеры. Они пьют уже давно, с вечера, а сейчас часа три ночи. Командир разведроты лейтенант Еланский уже сильно пьян, его грузное лицо оплыло на плечи, осоловелые глаза ничего не выражают, только в зрачках горит ненависть.
   Автомат стоит у него на коленях; Еланский методично стреляет в потолок. У него такая привычка, когда он напивается, то садится в кресло и стреляет в потолок. Наверное, это у него от контузии, говорят, раньше он был веселым улыбчивым мужиком. Потом под Самашками у него погибло полроты. Потом он сам подорвался на бэтэре. А потом и еще раз. Теперь он совсем не разговаривает, команды отдает только кулаками. Еланский - самый бешенный офицер в полку. Ему на все плевать - на солдатские жизни, на чеченские жизни, на свою жизнь. Пленных не берет, режет их сам - точно так же, как они режут наших солдат - прижимает ногой голову к земле и режет глотку. Он хочет только одного - чтобы всегда была война и чтобы на этой войне было кого убивать. Весь потолок в каптерке истыкан как дуршлаг, штукатурка дождем осыпается Еланскому на волосы, но ему плевать на это. Он методично стреляет вверх.
   Рядом с ним сидит маленький армянин-танкист. Это командир танкового батальона, майор Арзуманян, я видел его несколько раз. Он тоже слегка контужен. Водка его не берет, он на повышенных тонах рассказывает Еланскому про бой в Бамуте:
  -- Почему нам не дали додавить это оборзевшее село? А? Кто нас подставил? А? Мы их загнали уже в горы, один рывок оставался, один бросок - и вдруг отход! Почему? Почему? Нам до школы оставалось двести метров, заняли бы школу и всё, село наше! Бредовая страна, бредовая война. Кто купил эту войну, кто за неё платит? У меня тридцать двухсотых, понимаешь, тридцать! Три машины сгорели! Я сейчас за людьми еду, наберу новых молокососов и опять их в бойню. Они же не хрена не умеют, пиздишь их пиздишь, а они только подыхают пачками. Кто за это отвечать должен, а? Еланский?
   Еланский мычит и стреляет в потолок.
   Офицеры наливают по новой. Водка прохладно булькает в стаканы. Я чувствую её запах, запах невероятной сивухи. Эту водку делают здесь же, в Моздоке, на Кирзаче - кирпичном заводе - и стоит она копейки. Каждый солдат знает несколько домов в поселке, где можно по дешевке купить ворованную с завода водку. Эту бутылку, которую сейчас пьют Еланский и танкист, купил я - бегал за ней в Моздок час назад.
   Я мою пол перед открытой дверью каптерки и стараюсь не шуметь, чтобы меня не заметили. В армии самое главное быть незаметным - тогда меньше бьют и меньше напрягают. А еще лучше вообще уйти в проеб, как Рыжий - он уже несколько недель не появляется в казарме. Живет где-то в степи, как собака. В полк приходит только за жратвой. Пару раз я видел его ночью около столовой.
   Но меня все же замечают.
   - Эй, боец, - зовет меня Арзуманян. - Поди-ка сюда.
   Я вхожу в каптерку.
   - Че вы, суки, дохнете, а? Чему вас в учебках учат, если вы только погибать умеете? Вот тебя чему учили? Тебя стрелять учили или нет? - спрашивает он меня.
   Я молчу.
   - Че молчишь, баран!
  -- Да, - говорю я.
  -- Да... И сколько раз ты стрелял?
  -- Два.
  -- Два раза. Суки... Пойдешь ко мне в танкисты? Пошли, завтра полетишь со мной в Шали. Там из тебя сделают запеканку. И из меня тоже. А? Полетишь? Еланский, отдай мне его.
   Я стою перед ними вспотевший, с закатанными мокрыми рукавами и тряпкой в руках, шмыгаю носом и молчу. Мне не хочется лететь с контуженным майором в Шали и становиться там запеканкой. Мне хочется остаться здесь, получать пиздюлей и мыть полы, но быть живым.
   Я боюсь, что Еланский и вправду отдаст меня. И хотя я не его солдат, разбираться они не будут. Махнет рукой, и всё, привет семье.
   Еланский тяжело смотрит на меня исподлобья. Он уже плохо соображает. "Сейчас будет бить" - думаю я.
   Танкист вдруг как-то сразу сникает. Пружина в нем расслабляется, он размякает в кресле.
  -- Иди на хрен отсюда, - машет он рукой. - Все равно в танк не влезешь, слишком длинный.
   Я ухожу, и пока Еланский не остановил меня, ухожу из казармы совсем.
   Я сажусь на крыльце, закуриваю и смотрю на звезды. Звезд сегодня много, даже для южного неба.
   На Чечню уходят штурмовики. Прокрасться бы к ним в кабину и улететь отсюда на хрен, к чертовой матери. Или еще лучше перевестись в часть к летунам. Вот у кого лафа. В их казарме одни офицеры и два десятка солдат. Летчики их не бьют, все время подкармливают, а тем работы - лишь заправлять койки да мыть полы.
   Впрочем, мне грех жаловаться, сегодня и у меня везучая ночь. Не избили и не забрали под Шали.
***
   Рыжему и Якунину все же удалось найти деньги. Они сняли с подбитой бэхи ТНВД - топливный насос высокого давления - и продали его Греку. Грек - строитель, он живет в бытовке и штукатурит казармы. Кроме того он связующее звено между солдатами и внешним рынком, на этой войне он делает свой маленький бизнес. На этой войне все делают свой бизнес, кто продает соляру, кто патроны, кто солдатские жизни.
   Грек скупает все подряд, за исключением оружия, с ним он не хочет связываться, и переправляет на волю. ТНВД очень ходовой товар, такие насосы устанавливают не только на военную технику, но и на обычные дизельные грузовики. В полку его можно купить за полцены. Рыжий сдал ТНВД Греку ровно за шестьсот тысяч. Эти деньги он не отдаст Тимохе. После обеда они собираются бежать и подговаривают уйти с ними и Тренчика. Он сразу соглашается.
   Мы стоим в очереди перед столовой и ждем, когда нас запустят. Тренчик стоит рядом со мной, он ничего не рассказывает, но я знаю, что после обеда Якунин с Рыжим ждут его на взлетке. Они ушли из полка еще утром и не появлялись даже на завтрак.
  -- Тренчик, не бросай меня здесь, - говорю я ему. - Не оставляй меня одного, меня же тут совсем забьют. Слышишь? Мы же остались с тобой вдвоем. Кисель уехал, Вовка уехал, хоть ты меня не бросай, а? Возьмите меня с собой, я побегу с вами, я найду деньги. Не бросайте меня здесь одного, мы должны быть вместе, мы должны стоять друг за друга, иначе нас совсем забьют. Зачем вы убегаете, давайте соберемся и отметелим разведку, ну давай, а?
   Я хватаю его за рукав и несу всякую чушь. Я ужасно боюсь остаться здесь один. Сейчас нас бьют пятерых и вместе легче сносить издевательства. В противном случае мне придется отдуваться за всех, меня будут избивать за всю роту, а выдержать такое сложно.
  -- Самолет сегодня вечером, - говорит Тренчик, вырывая руку. - Ты не успеешь достать деньги.
   Тренчик кажется мне невероятным везунчиком. Якунин и Рыжий берут его просто так, он ничего не сделал, ничего не нашел. Мы все стремимся выбраться из этого полка, а ему это удалось безо всяких усилий. Я не представляю, как я буду теперь один. Витька не в счет, Андрюха - да, он остается, но двое - это слишком мало, к тому же в этом строю его нет и я чувствую невероятное одиночество.
   Меня не берут. Якунин и Рыжий сваливают вдвоем. Тренчика они не берут тоже, на троих денег не хватает. Мы остаемся.
***
   Теперь Тимоха трясет деньги с нас двоих - меня и Зюзика. Мы сидим на крыльце, я курю, Зюзик отковыривает веточкой свеженаложенный кафель.
   На плацу начинается послеобеденный развод, бьет барабан, дежурный по полку опрашивает заступающих в наряд солдат на знание обязанностей дневального.
   Нам нужно продержаться ещё два дня. Послезавтра Тимоха уезжает в отпуск. Два дня - это чертовски много, если мерить время пиздюлями.
  -- Ну, что будем делать? - спрашивает меня Зюзик.
  -- Не знаю, - отвечаю я. - Надо что-нибудь продать.
  -- Что?
  -- Не знаю.
   Я и вправду не знаю, где можно достать деньги. Продавать нам совершенно нечего, техники у нас нет, оружия тоже. Украсть мы тоже ничего не можем, мы просто не знаем, где можно что-нибудь украсть.
  -- Не знаю, Зюзик, давай продадим патроны.
  -- А где мы их возьмем? - спрашивает он. - Наряд у нас только завтра, а Смешной оружейку не откроет.
   Оружейка заперта на простой амбарный замок, и ключи хранятся у дежурного по роте. Сегодня это Смешной (мы заступаем в наряд по очереди с разведкой). Он может брать оружие по своему усмотрению - сколько угодно. Боеприпасы никем не контролируются. Патроны просто свалены кучей в углу и никто никогда их не считал. Завтра мы сможем продать их сколько угодно, но вся беда в том, что деньги надо достать уже завтра к утру.
   - Не знаю, - говорю я. - Может, у Сани в бэтэре?
   Вчера Косолапый Саня заставил меня отпидарасить его бэтэр и под башней я видел спортивную сумку, битком набитую лентами. Саня оставил её лично для себя. Рискованно, конечно, Саня убьет, если узнает, но другого выхода нет.
   Мы ждем обеда. Когда разведка проходит в столовую, я залезаю в Санин бэтэр. Сумка стоит под башней, как я её и оставил. Он сразу догадается, кто взял патроны.
   Я открываю сумку. Черт! В ней, оказывается, совсем не пулеметные ленты, а снаряды для скорострельной пушки БМП. Они намного больше и особым спросом не пользуются, их некому продавать, бэх у чехов не так уж и много. Все же я беру две штуки на пробу - один разрывной и один зажигательный.
   Вечером мы идем в Моздок. Наш полк не огорожен забором и в город можно свалить просто так, прямо из казармы. Солдаты шатаются по степи как попало, словно бродячие собаки, их никто не считает и не сторожит. Ты можешь не появляться в казарме неделями, и тебя никто не хватится. Тебя могут убить, продать в рабство, похитить, и никто не узнает об этом. В этом полку мы вроде как бы сами по себе - начальству не досуг заниматься такой ерундой как солдаты, и мы предоставлены сами себе.
   Нам надо пройти километра три по степи, забирая вправо от дороги, затем дождаться в кустах около блокпоста пока пройдут все машины, потом перебежать дорогу и тогда уже можно не прячась идти в город. Впрочем, наша осторожность излишня, от начальства мы прячемся просто так, по привычке.
   До города добираемся без проблем.
   Мы ходим по вечерним улицам и всем подряд предлагаем патроны. Мы никого не удивляем своими предложениями, оружие тут продают все. Жители отрицательно качают головами, двое интересуются, что за патроны, но узнав, что от БМП, отказываются. Один пацан лет двенадцати спрашивает нас, можем ли мы достать "мухи", он согласен купить их у нас по миллиону за штуку. Мы договариваемся встретиться с ним послезавтра.
  
   Патроны продать нам так и не удается. Мы стоим на автобусной остановке, город постепенно засыпает, улицы пустеют. Ночью тут никто не ходит, слишком опасно. Разрывной снаряд оттягивает мне карман, я достаю его и швыряю в кусты за остановку. Зюзик выкидывает туда же и свой зажигательный.
  -- Ну, что будем делать? - спрашиваю я его.
  -- Не знаю.
   Возвращаться в казарму без денег мы не собираемся. Мы готовы простоять на этой остановке хоть двое суток, пока Тимоха не уедет, но не вернемся. Все равно он сегодня не даст нам спать и снова погонит за деньгами. Чем ближе к отпуску, тем злее он становится и ревностнее следит за нашими поисками.
   На вокзале трогается поезд. Это пассажирский, он отправляется не в Чечню, а в сторону дома, на север. Эх, договориться бы с проводницами и махнуть сейчас домой, вот было бы здорово!
   Мы переходим дорогу и уходим во дворы. Шляемся просто так, без определенных планов. В одном из дворов стоит одинокая машина, она поставлена за углом дома, с одной стороны ей подпирает глухая, без окон стена, с другой стороны - огороженная невысоким кирпичным заборчиком помойка. Сзади за машиной улица, но она уже пустая, никого нет. В машине установлена магнитола.
   У меня моментально созревает план. Я знаю, что делать.
  -- Слышь, Зюзик, давай на фишку, - говорю я ему.
  -- А ты что будешь делать?
  -- Ничего. Давай на фишку.
   Зюзик отбегает к углу дома. Я поднимаю с земли камень и кидаю его в боковое стекло автомобиля. На мгновение стекло покрывается трещинками, словно паутина, затем с треском проваливается внутрь. Я приседаю. Мне кажется, что это сработала растяжка, так грохнуло в пустом дворе. Я быстро просовываю руку внутрь, открываю дверь и залезаю в машину. Я понятия не имею, что надо делать, я ни разу в жизни не воровал магнитолы, я вообще ни разу в жизни ничего ещё не воровал, но действую быстро и уверенно, словно всю жизнь промышлял грабежом. Наугад просовываю руку под панель и начинаю один за другим выдергивать все провода. Потом пытаюсь вырвать магнитолу. Она никак не поддается, крепко прикручена к салазкам. Я матерюсь, дергаю её на себя изо всех сил и вдруг ногой случайно натыкаюсь на монтировку. Теперь дело идет быстрее. Я вырываю магнитолу вместе с салазками из пластмассовой панели, которая трещит и лопается от борта до борта, но мне плевать на это, передо мной - деньги, и если я принесу их Тимохе, он больше не будет меня бить.
  -- Динамики, динамики возьми, - шепотом кричит мне Зюзик от угла.
   Я с мясом вырываю и динамики. Мы хватаем ворованное и бежим через дорогу подальше во дворы.
   - Это же кража, - говорит Зюзик, тяжело дыша в одном из подъездов, куда мы забегаем, чтобы рассовать по карманом награбленное. - Если нас поймают, то посадят.
  -- Ага, - говорю я. - И в угол поставят.
   Я прячу магнитолу за пазуху, он берет динамики и мы идем дальше. За эту ночь мы грабим ещё три машины. По моим подсчетам, должно хватить.
***
   Подполковник Пилипчук поймал Смешного и Харитона. Они тащили на продажу в Моздок ту самую сумку, которая стояла у Сани в бэтэре, и сами наткнулись на Чака; они уперлись прямо в его огромный живот, когда бежали в степь. Чак отобрал у них сумку, зажал животом в углу бабочки и отметелил так, что те забыли как их мамки звали.
   Он избил их не за то, что они продавали боеприпасы (эка невидаль), а за то, что попались.
   Больше всего он бил Смешного. Он бил его и орал:
  -- Ну ладно, это чмо - связист, - орал Чак, - но ты-то разведчик! Почему ты мне попался, а? Ты что, охренел? А если бы здесь сейчас была комиссия из округа, ты бы тоже на командующего наткнулся? А если чехи? Как ты в разведрейд пойдешь? Как воевать будешь, уебище лесное?
   Нас, связистов, даже начальство не держит за людей. Да и хрена там говорить, рота связи мотострелкового орденов Богдана Хмельницкого, Кутузова и еще какого-то Сутулого 429-го казачьего полка - самое задроченное подразделение во всем Северо-Кавказском военном округе. На нас можно возить воду, пиздить сапогами, заставлять рожать деньги, ломать челюсти, пробивать головы табуретками - да мало ли чего веселого может придумать военнослужащий Российских вооруженных сил, мы только мычим и делаем, что приказано.
   На гражданке, когда мне рассказывали про дедовщину, я думал, что так жить не смогу. Просто не выдержу. Ха! Да куда я на хрен денусь! Либо вешайся, либо пизды получай - вот и весь выбор. Я теперь еще и не так могу...
  
   Кроме этой сумки разведка пыталась продать ещё и оружие, но судя по всему у них что-то не вышло.
   Вчера утром меня разбудил Тимоха, я дежурил по роте и ключи от оружейной комнаты были у меня. Тимоха не скинул меня ногой с кровати, как обычно, а потряс за плечо. Он только дотронулся до меня, как я уже был на ногах, словно хорошо выдрессированная собачка.
  -- Давай, иди, открывай оружейку, - сказал он и подтолкнул меня к коридору.
  -- Тимоха, у меня нет денег, - сказал я. Я никак не мог проснуться, в голове гудело, мысли путались и мне казалось, я ещё вижу сон. В эту ночь я спал часа полтора, не больше. - Я достану завтра, я принесу, честно.
  -- Да, да, завтра принесёшь. Иди, открывай оружейку.
  -- Что, оружие выдать? Вы в Чечню? - наконец доходит до меня.
  -- Да, в Чечню, открывай.
   Я долго не могу подобрать ключ, наконец открываю замок. Вообще-то оружейная комната должна открываться в присутствии офицера и исключительно с разрешения дежурного по полку. Если нужно получить или сдать оружие, дневальный звонит в штаб и говорит: "Разрешите открыть оружейную комнату для того-то и того-то". "Разрешаю" - говорит дежурный и отключает сигнализацию на своем пульте. Затем присылает офицера и в его присутствии дежурный входит в комнату с оружием. Это в идеале. У нас же сигнализации нет, оружейка запирается на простой амбарный замок и ключи всегда находятся у дневального. Никакой проверяющий никогда к нам не приходит.
   Оружейка - небольшая комната посреди казармы, заставленная ящиками с оружием и боеприпасами. Каждый раз, принимая друг у друга наряд, мы формально пересчитываем стволы и расписываемся за их получение. Сейчас я отвечаю за целый арсенал. В нескольких ящиках лежат сорок восемь автоматов, сто три "мухи", двенадцать СВД, четыре РПГ-7, гранаты, штык ножи, подсумки, туго набитые пулеметные ленты, глушители и прочее вооружение. Патроны большой кучей насыпаны в углу, их никто не считал, но каждый раз мы расписываемся за двенадцать тысяч шестьсот двадцать семь штук. Вчера вечером я тоже расписался в том, что принял у Смешного все это оружие на сохранность, но это не имеет никакого значения, любой дед может забрать у меня ключи и взять из оружейки все что вздумается.
   Тимоха, Косолапый Саня и еще несколько человек входят вместе со мной в оружейку. Я сажусь за стол и открываю журнал выдачи оружия. Я готов записывать номера стволов, какие они берут с собой на выезд.
   Но получать оружие никто не собирается. Разведчики суетятся, они поочередно раскрывают все ящики, выкладывают на пол две "мухи", несколько сот пулеметных патронов в лентах, гранаты и один автомат. Все это они складывают в спортивную сумку, двое берут её за ручки и бегом несут из казармы. В оружейке остаемся только я и Тимоха.
  -- Ты ничего не видел, - говорит он, - понял?
  -- Да, - говорю я. На самом деле я ничего ещё не понял и протягиваю ему журнал, - на, распишись, номера "мух" и автомата я впишу потом.
   Тимоха коротко бьет меня в челюсть, потом ногой в живот. Я сгибаюсь пополам.
  -- Придурок, - говорит Тимоха, - ты ничего не видел! Эти "мухи" спишешь на боевые. Знаешь как?
  -- Знаю, - мычу я в Тимохины берцы. Он ударил меня очень сильно и я не могу разогнуться.
   Они уходят. Отдышавшись, я переползаю за стол и открываю книгу выдачи оружия. Ищу пустые строчки за прошедшие дни. Наконец нахожу одну и вписываю туда две украденные "мухи". Получается, что десятого февраля эти две "мухи" уехали в Чечню, вот и подпись Еланского, он принял их. Куда они делись потом, никто допытываться не будет - выстрелили, и все. С автоматом сложнее, ствол - это не "муха" и их количество всегда должно сходится, но в конце концов я кое-как пристраиваю и его. Все равно завтра оружейку у меня будет принимать Смешной, а он примет все. На патроны и гранаты я не обращаю внимания, закрываю книгу и выхожу из казармы.
   И вот теперь Харитон и Смешной сидят в штабе и пишут объяснительные. Они пишут их в виде наказания, никто не будет давать ход этому делу, зачем командованию лишняя головная боль? Начнутся проверки, понаедет ФСБ, будет выяснять как сумка с патронами оказалась у двух мудаков-солдат, непременно кого-нибудь понизят в должности. Кому это надо? А так их просто изобьют, в казарме им ещё добавят Тимоха с Боксером, на этом дело и закончится. Может это и жестоко, но на мой взгляд разбитая морда куда лучше, чем двенадцать лет строгого режима за хищение и продажу боеприпасов.
   Я прохожу мимо светящейся бабочки. У Смешного лицо сильно помято, кровь сочится из губ и капает на объяснительную, он её стирает рукавом. В углу стоит Чак. Я успеваю заметить все это мельком, прохожу мимо и иду в шишигу. Сегодня я буду спать здесь.
  
   Следующим вечером разведке все же удается продать "мухи" и автомат. Поздно ночью они возвращаются из Моздока с сумкой жратвы и выпивки. Кроме того у них большой пакет героина. В каптерке начинается веселье.
   Меня вызывают туда и как соучастнику наливают сто грамм водки.
  -- Молодец, - говорит Тимоха, - все грамотно сделал. Пей.
   Тимоха уже ширнулся, его глаза постепенно стекленеют, он уже плохо видит меня. В каптерке горит свеча, на столе валяется закопченая ложка, Боксер сидит с перетянутой жгутом рукой и сжимает кулак, чтобы вздулись вены. Саня колет ему героин.
   Я пью. Водка противная, местного разлива, куплена в кочегарке, ко всему прочему она ещё и теплая. Мне протягивают бутерброд со шпротиной. После этого на меня уже не обращают внимания, и потоптавшись немного, я ухожу. Я иду в расположение и забираюсь под одеяло. Тренчик, Жих и Осипов уже лежат, накрывшись одеялами. Мутный и Пинча где-то шарятся. Харитон дневальный.
  -- Ну чего там? - спрашивает меня Тренчик.
  -- Пьют, - отвечаю я, - даже мне налили.
  -- Блин, - говорит близорукий Витька и щурит глаза. - Опять сегодня бить будут.
  -- Может, уйдем, а? Давайте уйдем?
   Уйти, конечно, лучше всего, но для этого придется выйти в коридор, а там - разведка.
   Мы дремлем до полуночи, прислушиваясь к разговорам в каптерке и просыпаясь каждый раз, когда там начинаются крики. Потом пьяная обдолбанная разведка выходит из каптерки .
  -- Связисты! - орет Боксер. У него совершенно стеклянные глаза и нетвердая походка.
  -- Связисты! - орет он и заходит в расположение. - Связисты, подъем!
   Боксер скидывает с кровати Зюзика и начинает его бить. Он выводит Зюзика в коридор и бьет ногами.
   Потом Боксер поднимает Осипова. Избиение продолжается. Мы с Тренчиком лежим в темном расположении, накрывшись одеялами с головой, и смотрим на полоску света из коридора. Каждый думает, кого разведчики поднимут следующим. Я перестаю дышать, мне кажется, что так меня не заметят. Прямо под окном стреляют, два трассера взлетают в небо, слышен громкий мат. На кроватях валяется оружие, гранаты, через спинки перекинуты набитые магазинами разгрузочные жилеты - такие специальные безрукавки с множеством карманов для боеприпасов. Мы стараемся не шевелится, и слушаем, как избивают Осипова в коридоре. Боксер бьет его табуреткой по голове. Андрюха хрипит и падает на пол. Изо рта у него идет пена. "Господи, што ж это такое?" - шепчет Тренчик из-под одеяла.
  -- Чего ты стонешь, как будто тебя снарядом разорвало? - кричит на Осипова Боксер. - Ты вообще слышал, как снаряды взрываются? Видел хоть один снаряд? Встать, пидор! - орет Боксер и бьет его берцем в живот. Андрюха не реагирует. Мне кажется, Боксер сейчас забьет его совсем.
   Мы не можем накинуться на них и избить - их тут целая рота, и если мы вякнем хоть слово, нас просто забьют табуретками, и все. Они запросто могут убить нас, это не дедовщина, это беспредел. Они уже познали убийство, они намного взрослее и сильнее нас - не физически, морально сильнее - они уже видели в своей жизни страшное. У нас разница с ними год, но они уже взрослые мужики, а мы еще щенки. Наши жизни не представляют для них никакой ценности, они уже видели таких как мы, валяющихся мертвыми в грязи с задранными на синюшных ногах штанинами и раскрытыми ртами, и они уверены, что с нами будет то же самое. Какая разница, где мы умрем, здесь или там?
   После Осипова наступает моя очередь. Меня перетягивают ремнем между лопаток и от неожиданности я лечу на пол. Тут же на меня сверху падает Тренчик.
  -- Встать! - орут над нами.
   Мы вскакиваем, вытягиваемся во фронт. Меня сильно бьют тяжеленным кирзачем в живот, я складываюсь пополам и отлетаю на проход, сбив по дороге с ножек койку. В животе у меня сильно булькает, но боли я не чувствую - удар был мощный, но медленный, тупой, меня просто поддели на сапог, как котенка, и откинули на несколько метров.
  -- Отнесите его в санчасть, - говорит Боксер., показывая на Осипова.
   Мы с Тренчиком берем Андрюху и тащим в санчасть. В полку никого нет, плац пустой, казармы не светятся. Санчасть закрыта. Андрюха приходит в себя, похоже, у него сотрясение мозга. Мы садимся на ступеньках, закуриваем. Ни о чем не говорим.
  -- Да, блин, - наконец говорит Тренчик, - в учебке-то, оказывается, был рай.
   В казарму мы возвращаемся только под утро.
  
   Развод. Мы стоим в каре вокруг командира полка. Он рассказывает нам про дедовщину. Около полкана, опустив глаза, стоит молодой дух с огромными синяками под глазами. Дух чувствует себя стукачом, нас здесь умудряются бить так, что мы ещё и чувствуем себя виноватыми. И ещё дух боится ночи, он знает, что в казарме его изобьют за это построение, он не должен был попадаться с такой рожей командиру полка, а если попался, значит хотел сдать своих дембелей, заложить, что его избивают.
  -- Ведь вы же солдаты, - говорит полкан,- вы же все - солдаты, зачем вы избиваете друг друга! Ведь вам же всем памятник поставить надо за то, что вы делаете там! Каждый из вас герой и я преклоняюсь перед вами. Но удивительное дело, каждый герой там - последняя мразь и алкоголик здесь! Зачем вы это делаете, перестаньте избивать молодых! Мне не хочется сажать вас, не хочется начинать уголовные дела, но, видит Бог, это избиение - последнее. Следующего я посажу. Клянусь четью офицера - посажу и не посмотрю ни на какие ордена, пойдете у меня по полной, на десять лет!
   За нашей спиной раздается звон разбитого стекла и треск ломаемого дерева. Мы оборачиваемся. Из окна первого этажа вылетает дух. Он спиной ломает раму, с кряканьем падает на землю, а на него сыплются осколки стекла и щепки. Дух закрывается от них руками. Несколько секунд он лежит, потом вскакивает и пускается наутек. Из окна высовывается пьяная рожа и кричит ему вслед:
   - Убью, сука!
   Полкан молча смотрит на это дело, машет рукой и распускает полк.
***
   Сегодня впервые появляется начальство. Оказывается, у нас есть начальство, просто оно было в Чечне и мы ничего о нем не знали. Командир роты майор Минаев и старшина прапорщик Савченко пригнали оттуда сгоревший бэтэр.
   Теперь у нас под окном стоят две подбитые бэхи, две продырявленные шишиги и один сгоревший бэтэр. Кто погиб в этих машинах, я не знаю.
   Минаев со старшиной полдня бухают в каптерке. Потом пьяный Минаев шатаясь заходит в расположение и зовет нас в каптерку. Там силы покидают его, он падает в кучу бушлатов, сваленных прямо посреди пола, и засыпает. На столе стоит ополовиненная бутылка водки, вокруг которой разложена закуска - хлеб, консервы, лук. На майора невозмутимо смотрит восседающий на подоконнике старший прапорщик Савченко. Ему лет тридцать пять, он невысокого роста, у него слегка вытянутое костистое волевое лицо. Камуфляж на прапоре сидит идеально. Самое примечательное в его обмундировании - кепка. Невероятно высокая, с огороменным козырьком, она является гордостью прапора.
   - Вот видите, - говорит нам старшина, постукивая себя по ноге металлическим прутом, - никогда не пейте с майором Минаевым. Со мной можете выпить, с прапорщиком Рыбаковым можете, если, конечно, он вас позовет, или с лейтенантом Бондарем, но с ротным никогда не пейте.
   Прапор - кадровый военный, сразу видно. Он слезает с подоконника и плюхается в майорское кресло, закинув ноги на стол.
  -- Значит так, - говорит он, глядя на нас из-под длинного козырька своей неформатной американской кепки, - во-первых, поздравляю вас с тем, что вы попали в четыреста двадцать девятый орденов Богдана Хмельницкого, Кутузова и еще какого-то Сутулого казачий мотострелковый полк. Или, попросту говоря - "Моздок-7". Я старшина роты связи, старший прапорщик Савченко, и служить теперь будете под моим непосредственным началом. Ну и под началом майора Минаева, конечно. - Он кивает на кучу тряпья. - У нас в роте есть еще человек пятнадцать, десятеро из них выполняют правительственное задание по восстановлению конституционного порядка на территории Чеченской республики Ичкерия. Мы с майором только что оттуда. Даст Бог и вы туда доберетесь. Пятеро где-то здесь шарятся, но я их давно уже не видел, может, сбежали уже. Полк этот, прямо скажем, не самый передовой, а уж рота вам досталась не приведи Господь, вот, видите, с чем майор тут ночует, - он стучит металлическим прутом по столу, чуть не разбив при этом бутылку, - так что если будут возникать проблемы с нашими соседями по казарме - ротой разведки - сразу говорите мне, я тут всех отхреначу. Ну, вы наверное уже сами все знаете. По твоей роже вижу, что знаете, - он показывает на фиолетовые щёки Осипова. - Самим тоже не бздеть, сдачи давать, понятно?
  -- Так точно, - вяло отвечаем мы.
  -- Ну хорошо, что понятно. У кого красивый почерк?
   У меня почерк хороший, в учебке я всегда писал расписание занятий роты и я делаю шаг вперед.
  -- Как тебя зовут?
  -- Бабченко.
  -- Зовут тебя как?
  -- Бабченко, - говорю я громче, почти кричу. Наверное старшину контузило и он плохо слышит.
  -- У тебя имя есть?
   Имя? Нас никто никогда не называл по имени. Здесь все друг друга называют только по фамилии или по кличке. Так удобнее. В русском языке слишком мало имен, чтобы хватило на такое количество солдат.
  -- Аркадий, - отвечаю я.
  -- Райкин? - спрашивает старшина. Эта шутка меня уже порядком достала, но я все равно улыбаюсь.
  -- Никак нет, Аркадий Аркадьевич.
  -- Ух, ё! Так ты у нас ещё и Аркадьевич! С таким именем тебе и кликуха не нужна. Да, тяжело тебе придется здесь, Аркадий Аркадьевич из Москвы. Садись, будем писать рапорт. Остальные все свободны.
   Я сажусь за стол, отодвигаю бутылку водки и мы составляем рапорт о списании сгоревшего бронетранспортера. Старшина диктует, я пишу:
   - Седьмого июня в результате нападения противника на наблюдательный пункт полка прямым попаданием выстрела из гранатомета был уничтожен БТР-60. Экипаж бронетранспортера не пострадал. Ответным огнем из танка и пулемета противник был рассеян. В результате пожара были уничтожены...
   Старшина прерывается и достает из кармана список:
  -- Валенки - тридцать две пары, одеяла шерстяные - семь штук, белье нательное зимнее - восемнадцать комплектов, бушлаты - двадцать два, радиостанции Р-141 - две штуки, аккумуляторы запасные...
   Всего получается двадцать семь наименований. Все, что было пропито, украдено или просто потеряно в роте за всю войну мы вписываем в этот бэтэр. Обычная практика, здесь все так делают. Каждая сгоревшая машина, оказывается, была набита всяким барахлом под завязку, каждый погибший солдат носил на себе три пары сапог и восемь комплектов обмундирования. На смертях можно наживаться ещё и таким простым способом.
   На самом деле этот БТР никто не подбивал - его сжег Студент, солдат нашей роты. Он выпил водки и заснул с сигаретой в руках, а когда проснулся, бэтэр уже полыхал вовсю. Чтобы отмазаться, старшина со Студентом оттащили бэтэр в "зеленку" и расстреляли его из гранатометов, но эта история все равно дошла до высокого начальства и теперь Студент должен государству деньги. Много денег. После всех списаний и амортизаций, которые удалось произвести, сумма составляет около четырехсот миллионов. С учетом солдатской зарплаты в восемнадцать с половиной тысяч его дембель откладывается на неопределенное время. Студент переслужил уже четыре месяца, но не навоевал еще даже на колесо.
   - Так, что ещё? - спрашивает меня старшина, когда мы заканчиваем с его списком.
   - Не могу знать, товарищ прапорщик.
   - Как не знаешь? Вы что, ничего не сперли за это время? Да, Бабченко, хреновые из вас солдаты. С машины что-нибудь сняли?
   - Никак нет.
   - Да? Ну пошли, посмотрим.
   Мы идем смотреть. Оказывается, на нашей шишиге уже нет генератора, карбюратора, аккумулятора, помпы и чего-то ещё. Грубо говоря, из начинки остались только двигатель, руль и четыре колеса, остальное все сняли и унесли в Моздок. Мы возвращаемся, я вписываю пропажу в рапорт. Старшина выпивает, достает пальцами шпротину, пододвигает банку в мою сторону:
   - Хочешь?
   Я не отказываюсь. Это плата за мою работу. Я ем шпроты и кошусь на водку, но старшина, похоже, поить меня не собирается.
   - Готово, товарищ прапорщик, - наконец говорю я.
   Старшина ещё раз перечитывает рапорт.
   - Хорошо, - одобряет он, - только знаешь что, про танк вычеркни. Как-то слишком литературно получается.
  
   Минаев в роте почти не появляется. Иногда он по несколько дней валяется пьяный в каптерке и мочится под себя, потом надолго пропадает. Нами командует старшина. Он хороший мужик и отличный командир. Иногда старшина остается ночевать в казарме с нами, и тогда нас не бьют. С его появлением наша рота начинает жить более менее полноценной жизнью.
   Первым делом старшина идет на доклад к командиру полка. Полкан сильно удивился, узнав, что у него в полку, оказывается, есть рота связи. И сразу же назначил нам наряд.
   - Блин, - плачется по этому поводу Тренчик, - надо было уходить, пока про нас не знали. Теперь ещё и нарядами задрочат.
   Тут он прав. В день приезда нас поставили на довольствие, а потом попросту забыли. На разводы мы не выходили, во внутреннем наряде меняли сами себя и из жизни полка наша рота выпала. Мы жили своей собственной жизнью и никому не было дела до восьмерых задроченных солдат. Мы запросто могли сбежать и нас никто бы не хватился. Нас могли убить в этом полку, утащить ночью в Чечню или полностью вырезать в казарме - такое уже случалось - и никто не начал бы нас искать, не поинтересовался бы, где рота связи, и не сообщил бы родным.
***
   Я теперь почти все время дневальный. Разведка не хочет менять нас в наряде и мы меняем сами себя, заступаем через день. Мы так дневалим уже вторую неделю. Вот и сейчас я стою около тумбочки и наблюдаю, как Витька моет пол. Когда он дойдет до колонны с выщерблиной, это будет как раз середина коридора и мы с ним поменяемся местами - он встанет на тумбочку, а я буду мыть пол.
   В расположении пьет разведка. Раньше, когда я был дневальным, я всегда прятался от пьяных разведчиков в туалете. Я садился на узкий неудобный подоконник и сидел так всю ночь, глядя на взлетку. Меня вызывали в расположение, били, я снова возвращался в туалет и снова садился на подоконник. Я мог просидеть так всю ночь, и когда слышал в коридоре шаги, запирался в кабинке. Я думал, что в кабинке меня не найдут. Бывало, что и правда не находили. А когда находили, то били прямо там, на очке. Один раз я не хотел открывать дверь, тогда Боксер принес автомат, зарядил его холостым патроном, загнал в ствол шомпол и выстрелил сквозь дверцу кабинки в стенку над моей головой. Шомпол вошел в стену почти наполовину, и после того, как меня избили, мне пришлось вытаскивать его.
   Но теперь я больше не прячусь в туалете. Я уже давно привык к пиздюлям и знаю, что если меня захотят избить, меня все равно изобьют, где бы я ни находился, в сортире или на соседней койке.
  -- Дневальный! - кричат из расположения, я срываюсь с места и бегу на крик.
  
   Утром в казарму приходит Чак. Оказывается, он сегодня дежурный по полку.
  -- Где дежурный по роте? - слышу я сквозь сон его истерические вопли, вскакиваю и бегу к нему на доклад.
   Чак держит за грудки Зеликмана и методично, словно маятник метронома, бьет его спиной о стену. Зюзик преданно смотрит Чаку прямо в глаза, его голова болтается, как у болванчика, кепка соскочила на пол. Наверное, он опаять спал на тумбочке и Чак его застукал.
  -- Товарищ полковнник, дежурный по роте связи...
  -- Че у тебя за бардак такой в расположении, дежурный? - перебивает он меня. - Почему дневальный спит на тумбочке, а? Не слышу?
   Витька постоянно засыпает на тумбочке; мы все спим на тумбочке, но у нас - Тренчика, Андрюхи и меня, выработалось какое-то шестое чувство, мы вскакиваем, когда начальство еще только ставит ногу на нижнюю ступеньку лестницы на первом этаже, и когда оно заходит в нашу роту, мы уже успеваем продрать глаза и бодро орем ему в лицо, что "в отсутствие его не случилось ничего". У Витьки же такого инстинкта нет и он просыпается только получив по башке.
   Чак будит его ударом под ребра и пока ошалелый Витька соображает, что к чему, ударяет его ногой в пах. Так продолжается каждый день, раз за разом.
   - Блядь, чего же он все по яйцам и по яйца, сука! - каждый раз плачет потом Витька. От боли его лицо сильно краснеет, он не может дышать и глотает воздух, как рыба. - Вот возьму, сука, и повешусь, и напишу записку, что это он виноват! Гад. Я когда согласился сюда ехать, думал, тут хоть делом будем заниматься, служить будем по-настоящему. Я ж сам согласился сюда ехать! А тут сплошное пропиживание, пиздят и пиздят, не армия, а мудохолово одно. Когда ж это кончится-то, а?
   Витьке не хватает сна, нам всем не хватает этих крох, мы спим урывками - в шишиге, ночью в наряде или в каморке под лестницей, если нам удается забраться туда незаметно и разведка нас не находит - но Витька отсутствие сна переносит совсем плохо. Он вообще не создан для армии, такой маленький, хилый, беззащитный. Его здесь сломают. С каждым днем он все сильнее опускается и теперь он уже спит стоя около тумбочки и Чак все время бьет его в пах. Это стало уже своеобразным ритуалом - каждый день одно и то же.
   Чак - продолжение чернявого майора, который вез нас сюда. Только он больше, мужиковатей и кулаки у него с буханку. Чак бьет всех - молодых, дедов, прапоров, лейтенантов, майоров. Он зажимает большим животом в углу и начинает орудовать руками.
  -- Товарищ полковник... - включаю я дурочку. В такой ситуации лучше всего включить дурочку - стоять с опущенной головой, тупо смотреть в пол и бормотать что-то невнятное. А что еще можно делать, когда тебе задают такие идиотские вопросы? Бардак в расположении потому, что разведка бухала всю ночь, нас метелила и в вас стреляла, товарищ полковник! Но не скажешь же ему этого.
   Чак до сих пор не знает что в него стреляли. А я знаю, я стоял тогда рядом. Была ночь, разведрота пила в казарме водку. Фонарь на плацу мешал им. Тогда косолапый Саня взял автомат и подошел к окну. Я курил, сидя на подоконнике.
   Саня целился долго, он выпил уже много и его руки дрожали; тяжелый глушитель тянул автомат вниз.
   В этот момент на плац вышел Чак.
  -- О, - сказал Саня, - Чак!
   Затем он выстрелил.
   Я видел, куда целился Саня, расстояние было очень маленьким, метров тридцать, не больше, и я видел, что Саня целился Чаку в затылок - у Чака мощный приплюснутый затылок. С такого расстояния пуля пробила бы этот кучерявый затылок, раздробила бы позвоночник, разорвала бы легкие и вышла где-нибудь между ног, пробив Чака насквозь.
   Слава богу оба были пьяны, один не попал, а другой ничего не заметил. Пуля чиркнула у Чака под левым каблуком, выбила крошки из асфальта и ушла в небо. Чак скрылся в казарме, Саня погасил фонарь и ушел пить водку, а я выкинул бычок и пошел мыть коридор - я был дневальным.
  -- Товарищ полковник... - бормочу я и смотрю в пол. Вообще-то Чак подполковник, но в этом случае приставку лучше опустить. Впрочем, мы всегда называем подполов полканами, если только не хотим задеть их самолюбия. Тогда мы обращаемся к ним по уставу.
  -- Пойдем со мной, дежурный, - говорит Чак и идет в туалет. В туалете у меня все чисто, я за это спокоен, мы с Витькой всю ночь очки пидорасили, так что там мне ничего не грозит. И вправду, Чак остается доволен осмотром сортира. Мне кажется, он сейчас уйдет, но он неожиданно заворачивает в бытовку. Там на гладильной доске стоит маленький магнитофон-мыльница и лежит оставленная кем-то из разведки игра типа "Тетриса", они очень популярны у нас в полку.
  -- Что это такое? - орет Чак и его и так вылупленные глаза становятся совсем бешенными.
  -- Что это такое, дежурный, а? Я тебя спрашиваю, дежурный! - орет он и огромной своей ручищей смахивает магнитофон на пол. "Тетрис" Чак разбивает о мою голову.
   Чак бушует еще минут двадцать. Магнитофон совсем вывел его из себя.
   В конце концов он уходит. Я собираю остатки игры. Блин, теперь разведка заставит меня рожать такую игру. Они точно скажут, что это я её сломал, никого не волнует, что Чак дубасил меня ею, как поленом, разбилась-то она от соприкосновения с моей головой, значит и виноват я.
   Когда разведка возвращается в казарму после обеда, я говорю им, что приходил Чак.
   - Сломал что-нибудь? - спрашивает меня Тимоха.
   - Да, Тимох, он сломал магнитофон и игру, начинаю бормотать я. - Я не знал, что они там лежат, их кто-то оставил ночью, я не видел кто, я...
   - Пидарас, - перебивает меня Тимоха. - Вот пидарас. Жалко, Саня его вчера не завалил. Вот пидарас, а.
   На удивление Тимоха не заставляет меня рожать ему игру. Слава богу, пронесло, а то я совершенно не представляю, где здесь можно достать такой "Тетрис".
   В туалете около окна плачет Зюзик. Он стоит, упершись головой в стену, его руки зажаты между колен, лицо красное.
   - Сука, - сдавлено стонет он, - че ж он все по яйцам... Сука, сука, сука...
***
   Собственно говоря, дедовщины в нашем полку нет. Дедовщина - это набор правил, своеобразный свод законов, нарушение которого карается телесными наказаниями.
   Ну вот, например, походка. Походка зависит от срока службы. Только что призвавшиеся "духи" ходить вообще не должны, они должны "летать" или "шуршать как электровеники". Черепа или слоны имеют право на более спокойную походку, но все равно их поступь должна выражать смирение. И лишь задембелевшие ферзи могут ходить особой шаркающей походкой, какая присуща только старикам - неторопливо, засунув руки в карманы и цепляя каблуками пол. Если бы в учебке я вздумал так пройтись, то немедленно получил бы хороших тумаков. "Придембелел что ли, Длинный?" - сказали бы мне тогда и отмудохали бы по первое число. Если бы я вздумал засунуть руки в карманы, я тоже получил бы в башню - это привилегия старых. "Дух" вообще должен забыть про карманы. Иначе ему в карманы насыплют песку и зашьют. Песок натирает пах и за два дня там образуются гноящиеся язвы.
   Получить можно за что угодно. Если в глазах духа не будет страха или почтения при разговоре с дедушкой, его изобьют. Если он слишком громко будет разговаривать или пройдет по казарме гремя каблуками, его изобьют. Если он ляжет на койку днем, его изобьют. Если ему из дома пришлют хорошие резиновые тапочки и он вздумает пойти в них умыться, его изобьют и отберут тапки. А если же дух вздумает загнуть сапоги, или ходить с расстегнутой верхней пуговицей, или его кепка будет сдвинута на затылок или на ухо, а ремень затянут не слишком сильно, его изобьют так, что он забудет свое имя. Он - душара, чмо болотное, и летать ему положено, пока старые не уволятся.
   Но при этом старые ревностно охраняют права своих духов. У каждого уважающего себя деда есть свой личный дух - персональный раб - и бить и наказывать его имеет право только этот дед. Для духа же, в свою очередь, иметь личного деда тоже очень выгодно. Во-первых, тебя бьет только один человек. Во-вторых, ты всегда можешь пожаловаться ему на притязания со стороны других и он обязательно восстановит справедливость. Если, например, череп изобьет духа или отберет у него деньги, то этот череп будет избит очень жестоко - грабить молодых могут только дембеля. Только своему деду дух обязан искать деньги, курево и жратву - на всех остальных он может положить болт. Исключение составляют только деды более могущественные, чем твой.
   В нашем же полку ничего этого нет. Все это - расстегнутые пуговицы, ремень, походка - детский сад. У нас все по взрослому. Я могу ходить как угодно и в чем угодно, это никого не волнует. У нас бьют совсем за другое. Нашим дедам на все плевать, они уже убивали людей, они уже хоронили своих товарищей и сами по-настоящему не верят, что выживут на этой войне, поэтому им все по хрену. Избиения здесь - норма; все равно все умрут - и те, кто бьет, и те, кого бьют. Так какая тогда разница? Взлетка - вот она, в двух шагах и трупы по-прежнему привозят десятками. Мы все сдохнем.
   Здесь все бьют всех. Дембеля, офицеры, прапора. Напиваются по черному и пиздят молодняк. Полковники - майоров, майоры - лейтенантов, те - солдат. Деды - молодых. Никто ни с кем не говорит по человечески, только в зубы. Потому что это проще. Потому что быстрее и доходчивее. Потому, что все равно вы все передохните, суки. Потому что дети дома не кормленные, потому что в офицерской общаге нищета и безнадега, потому что до дембеля еще три месяца, потому что каждый второй контужен. Потому что Родина заставляет убивать людей - своих людей, которые говорят по-русски, а им надо стрелять в голову чтоб мозги разлетались по стенам и давить танками и рвать на части. Потому что солдаты твои только вчера приехали из учебки, а сегодня валяются на взлетке кусками обгорелого мяса и мухи откладывают личинки в их открытые глаза, а от роты за сутки осталось меньше трети, и даст Бог, ты тоже там будешь. Потому что все знают только одно - напейся и убивай всех, всех, всех! Потому что солдат - это чмо вонючее, а дух вообще не имеет права жить. Пиздюлями нам делают одолжение. Потому что там, за хребтом, идет война, и они были там и видели страшное и после этого всем уже на все плевать. "Узнаете у меня, что такое война, суки! В грызло каждому, чтоб жизнь малиной не казалось, и благодарите мамку, что она вас на полгода позже родила, а то сдохли бы уже все давно!"
   В этом полку все ненавидят всех, ненависть и безумие висят над плацем, словно облако - вонючее тяжелое облако - и это облако заражает всех, оно пропитывает молодняк страхом, как лимонным соком - мы должны настоятся в этом страхе и ненависти как шашлык, прежде чем нас отправят в мясорубку. Так нам проще будет сдохнуть.
  
   Я стою на тумбочке. Мимо идет Тимоха. Он ударяет меня ногой с разворота в грудь, я отлетаю к стене и сбиваю деревянный щит с расписанием занятий роты. В нем только одна строчка - "рота находится на выполнении правительственного задания". Они называют эту войну правительственным заданием. В похоронках, наверное, можно было бы так и писать - "отрезали голову по заданию правительства". Щит падает и углом очень больно ударяет меня по спине. Я корчусь. Тимоха идет дальше.
***
   К столовой шаркая по камням босыми ногами, подходит рота стройбата. Они живут в отдельных казармах, сами по себе, и приходят в полк только столоваться. Что у них там творится - страшно представить. Дедовщина просто махровая. Дембеля забивают молодых лопатами, пиздят их так, что те вешаются. Трупы оттуда увозят с завидной периодичностью. Между тем мы не слышали, чтобы на стройбатовцев было заведено хоть одно уголовное дело.
   Впрочем, мы не слышали, чтоб вообще хоть на кого было заведено дело.
   Стройбат подходит и становится перед входом в столовую. Они стоят молча, не шевелясь и не переговариваясь. Не слышно даже шарканья ног. Никто не смотрит по сторонам, никто не смотрит под ноги, руки у всех по швам. Старики приучили их, что смирно - это значит смирно. Если хоть кто-то пошевельнется, будет избит. Колонна мертвецов. Им на все плевать - на войну, на Чечню, на горы трупов на взлетке - их интересует только одно - ночь, сегодняшняя ночь, когда офицеры уйдут из казармы после вечернего развода и их опять будут пиздить лопатами.
   А утром придут офицеры - тупые толстолобые псы - и будут пиздить их за то, что у них на лицах остаются рассечения от лопат.
   Они молча стоят перед столовой и кажется, что это стоит ужас - просто ужас пришел сюда пожрать, шаркая голыми сбитыми ногами по камням - и стоит здесь, никого не видя и ничем не интересуясь, и ждет. Просто ждет.
  -- Вот где жопа-то, - шепчет Тернчик, глядя на стройбатовцев. - Не дай Бог там служить. Уж на что у нас полная задница, но там - просто вешалка.
   Тренчик знает о чем говорит. Тимоха как-то послал его к Греку, а он перепутал казармы и забежал к стройбатовцам. Там его отхреначили так, что он забыл свое имя. Даже не спрашивали ничего - просто увидели и стали бить. Тренчик утверждает, что его хотели убить. Стройбатовцы загнали его в сортир и дубасили там, пока он не разбил окно и не выпрыгнул со второго этажа.
2.
   У нас наступают выходные. Разведка почти в полном составе уехала в Чечню. Здесь остались только Смешной и Малой, но они нас не трогают. Каждое утро они уходят в парк и возятся там с подбитой бэхой; возвращаются только под вечер. Еланский приказал им перебрать движок и дал на это две недели. Теперь Смешной с Малым ломают голову, где бы украсть ТНВД - старый разбило осколком. На это у них есть еще восемь дней.
   Тимоха свалил в отпуск, на прощанье избив нас с Зюзиком и настучав Осипову локтями по щекам; сейчас Андрюхины щеки напоминают баклажаны - они приятного фиолетового оттенка, слегка набухли и при разговоре трясутся, как желе. Очень смешно. Когда я говорю ему об этом, он ужасно обижается:
   - Тебя бы так отдубасили...
   - Успокойся, меня еще и не так дубасили, - отвечаю я.
   Три дня мы спим как люди, нас никто не трогает и мы принадлежим сами себе. Мы просыпаемся от барабанного боя и понимаем - развод. Значит, уже девять утра. Мы сладко потягиваемся в постелях и не торопимся вставать. Старшина придет не раньше чем через полчаса, а значит у нас есть ещё время. На завтраки мы не ходим, нам не хочется менять сон на еду, к тому же в такую жару голод нас не сильно беспокоит и ужина вполне хватает до обеда, а если не хватает, то мы идет в летную столовую и просим там хлеб.
   Когда строй проходит торжественным маршем мимо командира полка, мы лениво поднимаемся и идем умываться. После этого старшина ведет нас в парк, или мы наводим порядок в расположении или просто не хрена не делаем, валяясь на траве. Счастливое время. Мы принадлежим сами себе и никто нас не бьет.
  
   Вот и теперь мы лежим в саду у летчиков, курим и жуем спелые сочные абрикосы. Только что был обед, наши животы набиты рисовой кашей с куриными костями, и мы можно сказать, довольны жизнью. Кроме того у нас есть еще полтора часа до вечернего развода и на это время мы предоставлены сами себе.
   К летчикам мы заворачиваем каждый раз после обеда. Здесь хорошо, казарма окружена густым тенистым садом и нас почти не видно, можно спрятаться так, что никто не найдет. Это мое любимое место. Здесь лучше, чем в самой комфортабельной гостинице - там может быть роскошно и все. Здесь же просто хорошо. Я всегда ухожу сюда, когда меня бьют в казарме. У меня есть любимое дерево - широченный дуб, земля вокруг него вся покрыта мягким мхом и днем здесь можно спать как на лучшей пуховой перине. Лето, укрываться не надо, кругом бесплатные абрикосы и шелковица, поют птицы и солнце щекочет щеку сквозь листву. Рай земной.
   Сегодня я привел сюда роту - всех четверых - по дороге мы натрясли абрикосов и теперь наслаждаемся жизнью. Полтора часа жизни без издевательств, полтора часа просто жизни. На это время мы принадлежим сами себе и можем распоряжаться собой как хотим. Мы ощущаем себя почти что полноправными людьми.
   Кроме того, нам есть что обсудить. Дело в том, что в столовой появилась новая повариха. Её зовут Леночка, у неё хриплый прокуренный голос, черные узкие глаза и симпатичная фигурка. По крайней мере она не заплывшая жиром бочка с усами, как все остальные наши поварихи. Леночке чуть за тридцать. Она весело матерится на солдат, бьет черпаком особо наглых по рукам и раскладывает пищу не жалеючи, превышая солдатские нормы.
   Из-за этого обстоятельства Тренчик моментально влюбляется в неё.
   Впрочем, он уверяет нас, что жратва здесь не причем. Как не странно, я ему верю - когда пищу раскладывает Леночка, Тренчик даже не смотрит в тарелку. В такие моменты жратва его совсем не интересует, а это кое-что да значит. Он не сводит глаз с предмета своего обожания, особенно с её выделяющейся под белым халатом упругой груди. "Леночка, - стонет он за столом, ерзая на скамейке, - ах, Леночка. Как бы я ей..."
   Вот и сейчас он вспоминает о ней и разговор моментально переходит на похабщину:
  -- Нет, вы видели, какая фигурка? Ах, Леночка...
  -- Как бы ты ей... - говорит Осипов.
  -- Да. Как бы я ей... Ах, Леночка!
   Дальше "как бы я ей..." мечты Тренчика не распространяются.
   Мне Леночка не очень нравится, но она разрешает жрать нам по две порции за раз, и я ей очень благодарен за это.
   А вообще-то в учебке мне нравилась одна врачиха из санчасти. Азиатка. У неё были раскосые глаза, смуглая кожа и очень ладненькая фигурка. Каждый раз, когда я видел её на плацу, не мог отвести от неё глаз. Мне казалось, она первая женщина в мире, которую я видел, и она была прекрасна. Она нам всем нравилась.
   А затем в полку была проверка на венерические заболевания, нас выстроили всех на плацу и приказали снять штаны. Мы стояли голыми, а она ходила между шеренгами и осматривала нас. И каждый, к кому она подходила, должен был показать ей свое добро в развернутом виде. Когда она подошла ко мне, я стоял вытянув руки по швам.
  -- Покажите, - сказала она.
   Мне было ужасно стыдно. Я не был в бане недели три и был очень грязным. От меня воняло, как от козла. Не глядя вниз я протянул руку и показал ей все, что она хотела увидеть.
   С тех пор женщины мало интересуют нас с точки зрения "нравится - не нравится". Какая разница. У нас еще не было ни разу настоящей любви, ни разу ещё никто из нас с замиранием сердца не ждал девушку на свидании с букетом, и не разу не целовался в подъезде затаив дыхание, не признавался в любви и не совершал во имя её подвигов и глупостей, а мы уже стояли голые перед красивой взрослой женщиной среди сотен таких же вонючих и грязных солдат и показывали ей все свое хозяйство. Нас словно сравняли с животными. Мы должны были пройти медосмотр и мы его прошли - максимально быстро и практично, словно коровы в загоне. А что там чувствовал каждый из нас, никого не интересовало. Какая тут может быть любовь, какая к чертям собачим романтика. Им здесь не место. "Если попка есть и рот, значит баба не урод" - говорит Осипов и мы с ним полностью согласны.
  -- Тренчик, а у тебя была женщина? - спрашивает он.
  -- Конечно, - обиженно шамкает своими губами Жих. - Наташка. Я с ней учился в школе.
   Я Тренчику не очень-то верю, мне кажется он завирает. Хотя ему и вправду приходило несколько писем, но Тренчик никогда не читал их нам вслух.
   - А у тебя? - спрашивает Андрюха меня.
  -- Не знаю, - отвечаю я.
  -- Как это?
  -- Это на вечеринке случилось. В ту ночь я был чертовски пьян и совсем ничего не помню. Это можно считать за один раз?
  -- Можно, - говорит Осипов. Он единственный из нас, кто неоднократно был с женщиной по настоящему, и его авторитет в этих вопросах непоколебим.
  -- А ты, Зюзик? У тебя было?
  -- Было, - говорит Зюзик, ковыряя землю веточкой.
   Осипов пристально смотрит на него.
  -- Врешь, - говорит он наконец. - Ни хрена у тебя не было.
  -- Ну и что? Ну и что, что не было? - говорит Зюзик. - У меня все ещё будет, понял? Чего ты пристал со своими идиотскими вопросами! Я, может, не хочу так, как Тренчик, с какой-то поварихой. У меня будет настоящая женщина, понял?
  -- А если не успеешь? - спрашивает его Андрюха.
  -- Пошел ты, - говорит Зюзик и замолкает.
  -- Ну ладно, я пошутил, чего ты. Все у тебя ещё будет.
  -- Сплюнь, дурак, - говорю я. Андрюха три раза плюет через левое плечо и стучит по дереву.
   Мы закуриваем по новой, некоторое время молчим.
   - Блин, скорее бы уж в Чечню... А то што ж это такое - не армия, а сплошное пропижживание, - шамкает своими раздувшимися губами Тренчик.
  -- А ты что думаешь, в Чечне разведки нету что ли? - возражает ему Осипов.
  -- Есть. Но бить они нас там не будут.
  -- Почему?
  -- Почему у коровы сиськи между ног? - огрызается Тренчик. - У нас же будет оружие. Чего ж тут неясного. Ни одна сволочь не ударит меня, если у меня в руках будет автомат. Понятно?
  -- Понятно, - говорю я. - Но у них тоже будет оружие, Тренчик. И в отличие от тебя они умеют им пользоваться. Мы даже по мишеням еще не стреляли, а ведь выстрелить в человека - это совсем другое.
  -- Это точно, - говорит Осипов. - Я когда узнал, что нас в Чечню везут, подумал, что хоть стрелять научусь как следует. А нас же здесь ничему не учат, только пиздят.
   - Как же мы будем воевать, мужики? - спрашивает Зюзик.
   Это риторический вопрос и ему никто не собирается отвечать.
   Никого не волнует, как мы будем воевать. Мы - мясо, пушечное мясо, нас собрали здесь как стадо перед отправкой на бойню и никого не интересует, что с нами здесь происходит и как мы будем выживать потом. Мы должны пропитаться страхом в этом полку, как специями, чтобы нам потом было легче умирать, нас должны задрочить здесь до такой степени, чтобы мы безропотно вставали и шли на бойню по приказу, не спрашивая зачем и куда, страх должен жить в нас постоянно и мы должны полностью подчинить ему свою волю, чтобы никто из нас не рыпался и не мешал чехам перерезать наши глотки. Больше мы ничего не должны уметь.
   Мы не умеем рыть окопы, не умеем укрываться от пулеметного огня и не знаем, как правильно установить растяжку, чтобы она не взорвалась в руках. Нас никто не учит этому, нас здесь только бьют и все. Мы не умеем даже стрелять, все в нашей роте держали оружие в руках только два раза. Если бы мы попали на войну прямо сейчас вот, из-под этого абрикосового дерева, то вряд ли прожили бы даже несколько часов.
  -- Надо валить отсюда, - говорит Зюзик.
  -- Да? И как ты собираешься бежать? - возражает Осипов. - У тебя же нет ни денег, ни билетов ни гражданской одежды.
  -- У нас есть магнитолы, их можно продать. На дорогу, пожалуй, хватило бы, говорю я.
  -- А паспорт? Никто не продаст тебе билет без паспорта.
  -- Паспорт можно выслать по почте. Надо только написать родителям. А что, правда! - Зюзик увлекся этой идеей. Теперь ему кажется, что он и вправду готов бежать. В последнее время он вообще часто затевает эти разговоры. - А, мужики? Давайте, напишем домой, чтобы нам выслали паспорта и свалим отсюда, а?
   Мы начинаем обсуждать это. Выясняется, что у Тренчика нет паспорта - он сдал его в военкомате. Да и у Осипова тоже.
  -- Все равно денег на всех не хватит, - говорит Тренчик. - И потом, чего сейчас-то бежать, все равно ж разведки нету. Когда вернутся, тогда и побежим.
  -- Хоть бы их там поубивало всех, - говорит Андрюха.
  -- Нет, не всех, - возражаю я. - Виталика можно было бы оставить.
  -- Виталика да. А остальных пускай всех убьет к чертям собачьим.
  -- А что нужно сделать, чтобы попасть в госпиталь? - снова заводит свою шарманку Зюзик. Он все никак не может расстаться с идеей свалить из полка. Это не так-то просто, хотя полк и не охраняется - вышел из казармы и иди куда хочешь. Вся беда в том, что идти-то как раз и некуда. Дома нас ждет тюрьма - ведь там мы будем считаться дезертирами; к тому же до дома нужно доехать - нередки случаи, когда солдат убивали по дороге или воровали в рабство прямо на вокзале. Так что в полку безопасней всего.
  -- Можно опустить почки, - говорит Андрюха. - Насыпаешь полстакана соли, разводишь водой, выпиваешь и прыгаешь с подоконника. Почки точно откажут. Верный дембель... А ещё можно дышать битым стеклом - растираешь стекло в крошку и дышишь пылью. Кровохарканье обеспечено, как у хронического туберкулезника - полгода в госпитале точно проваляешься. А то и комиссуют, если повезет.
  -- Ещё можно вены резать, - говорю я. - У нас в учебке один резал. Оттягиваешь кожу на руке и несколько раз взрезаешь её лезвием. Очень эффектно, море крови и главное - абсолютно безопасно.
  -- Попроси лучше Тимоху, он тебе челюсть сломает, и никаких проблем, произносит Тренчик. - Или можешь не просить, все равно когда-нибудь он напьется так, что сломает.
  -- Да, это было бы неплохо, - говорит Зюзик. - Верных два месяца на больничной койке. А ещё лучше челюсть выбить. Парни рассказывают, что если её постоянно выбивать, то она начнет сама вываливаться из пазов, стоит только рот открыть пошире. А это уже дембель. Главное найти такого человека, который сумел бы тебе выбить челюсть, не сломав её при этом. В госпиталях уж наверняка есть такие. Эх, если бы только попасть в госпиталь.
  -- Если бы у бабушки кое-что было, она была бы дедушкой, - отвечает ему на это Тренчик.
   Разговор на этом обрывается.
  
  -- Вот послушай, - продолжает свои вопросы Осипов, - вот ты из Москвы, все знаешь. Скажи, кто начал эту войну?
   Почему-то он считает, что москвичам известно все на свете.
  -- Понятия не имею. Спроси чего полегче.
  -- Нет ну все-таки, как ты думаешь? - не унимается он.
  -- Ну, Президент наверное.
  -- Что - сам, лично?
  -- Нет, со мной посоветовался.
  -- А министр обороны?
  -- Может и он тоже. Что ты пристал ко мне?
   Мне не хочется разговаривать. Мое брюхо набито рисовой кашей с рубленным курицей, в которой, правда, было больше костей чем мяса, обед лениво ворочается в желудке и хочется спать. Мы валяемся в теньке, нас не бьют, табачный дым греет легкие. Чего ещё надо?
  -- А вот интересно, может министр обороны сам начать войну, не докладывая президенту?
  -- Не может, - отвечает Витька. - Президент у нас - верховный главнокомандующий. Все войны начинает только он.
  -- А из-за чего началась эта война? - продолжает допытываться Осипов. - Из-за чего войны вообще начинаются?
   И правда, из-за чего началась эта война? Ведь на нас никто не нападал, никакого фашизма или другой какой угрозы нашей стране не было. Зачем же мы оказались здесь, рядом с этой чертовой взлеткой, на которую везут и везут трупы? Я что-то смутно помню про какую-то танковую колонну, которая вошла в Грозный под новый год и там полностью сгорела. Но ничего больше вспомнить не могу. Отбили мне на хрен все мысли и кроме как поспать да зашкерится где-нибудь я больше ни о чем думать не могу. Да и, честно признаться, не интересовался никогда этой войной. По телевизору что-то показывали, я не слушал, не вникал, мне было интересно только смотреть картинку, как горят танки. Почему они горят, я не слушал. Вот и сейчас точно также никто не слушает и не интересуется нами, все смотрят только на картинку и зевая, переключают канал. Мы никому не нужны.
  -- Эта война началась из-за власти, - говорит Витька. Он у нас иногда бывает очень сообразительным. - Все войны всегда начинаются только из-за власти.
  -- А что это за штука такая - власть? Неужели ради неё можно столько человек убить? Чего Ельцину ещё надо было, ведь он уже Президент, куда больше власти-то? Или Дудаев его свергнуть хотел?
  -- Хрен их знает, кто там кого свергнуть хотел. Не поделили чего-то. Тебе теперь какая разница?
  -- Да нет, мне просто интересно. Вот ты лежишь тут, под этим дубом, всю ночь тебя пиздили и будут пиздить еще. И если за день ты не получишь по башке десять раз, то день, считай, прошел впустую. А потом тебя посадят на бэтэр и увезут в Чечню, если, конечно до этого не сломают челюсть или не отобьют почки. Вы не думали о том, что кого-нибудь из нас наверняка убьют на этой войне? - спрашивает он, приподнявшись на локте. - Скольких уже положили пацанов и скольких ещё положат. Я не хочу умирать здесь, мне до дембеля всего четыре месяца осталось. Кто-то должен отвечать за все это, кто-то должен ответить за все, что здесь происходит. Как ты думаешь, Президент знает?
  -- О чем?
  -- Ну, обо всем этом, - Осипов машет рукой в сторону полка. - О том что нас тут кладут как мух. О том что бьют. О беспределе этом.
  -- Вряд ли. Откуда он может знать. Наш-то полкан и то, поди, не знает.
  -- Ну уж нет, полкан точно знает, - говорит Тренчик. - Что он слепой что ли? Достаточно на твою рожу посмотреть чтобы все понять. Полкан все знает, просто сделать ничего не может. Что он может сделать? Не расстреляешь же разведку и не уволишь всех старых на дембель досрочно. Солдат били всегда и всегда будут бить, - изрекает он с философским видом.
  -- Значит, Президент знает? Тогда вот что я вам скажу. Получается что он - самый главный преступник и есть. Получается, что он виноват во всех этих смертях и издевательствах. Президент, министр обороны, Совет безопасности, вся эта прочая шушера - по-моему они все преступники и их надо всех расстрелять.
   Осипов обводит нас всех победным взглядом, как будто он открыл истину. Впрочем, тут я с Андрюхой полностью согласен. Мне кажется, вся эта чиновничья банда существует только для того, чтобы нас мудохали в этой казарме, потом вели на взлетку, сажали в вертушки и убивали там, за хребтом. Как-то они зарабатывают на этом деньги, хотя мне сложно представить как можно заработать на моих выбитых зубах. Но они как-то научились это делать. Больше от них никакого толку нет. Война идет уже больше года и конца её что-то не видится. Андрюха прав, кого-нибудь из нас запросто могут положить на этой войне.
  -- Слушайте, а чечены - они нам враги или нет? - продолжает допытываться Осипов. С его любознательностью ему бы в особом отделе служить.
  -- Нет. Мы воюем не с чеченцами, а с незаконно вооруженными бандформированиями, - отвечает Зюзик.
  -- Но эти незаконные вооруженные - они кто - чечены или нет?
  -- Чечены.
  -- Значит, мы воюем с чеченцами, - делает вывод Андрюха. - А чего они хотят?
  -- Независимости.
  -- А почему мы не можем им эту независимость дать?
  -- Потому что Чечня входит в состав Российской Федерации, а у нас в Конституции записано, что никто не может взять и просто так, за здорово живешь, отделится от России.
  -- Что-то я не пойму - чеченцы, они кто - граждане России, или враги России? Если они враги - то их надо попросту всех убить и не церемониться. А если они граждане - то как же мы можем с ними воевать? По-моему так.
   Он снова обводит нас победным взглядом. Ему никто не возражает. Собственно говоря, эти разговоры типичны для армии. Никто - от командира полка до простого солдата, не понимает, зачем он здесь. Никто не видит смысла в этой войне, а видит лишь одно - что вся она продана от начала до конца; что эта война ведется бездарно с самого начала и за ошибки генштаба, министра, верховного главнокомандующего или кого там еще приходится расплачиваться солдатскими жизнями. Мы знаем только одно - нас здесь кладут как мух, а ничего не меняется и никому это не нужно. Во имя чего эти смерти, не смог бы объяснить никто. "Восстановление конституционного строя", "контртеррористическая операция" - всего лишь ничего не значащие слова, призванные оправдать убийство тысяч людей.
   - Хорошо, вот возьмем мы Чечню, и что будет дальше? Война на этом закончится или нет? - продолжает Осипов.
  -- Нет, не закончится, - говорю я. - Мне кажется, война вообще здесь закончится не скоро - еще лет тридцать, по крайней мере. Ведь у них же растут дети, которые видят, как мы убиваем их матерей и отцов штурмовиками и вертолетами. И теперь нам придется убивать и этих детей, потому что они будут мстить, и детей их детей и так далее. И наши тоже будут мстить за нас - ненависть порождает только ненависть.
  -- Аминь, - произносит Тренчик.
  -- Зюзик, ты готов убивать детей за конституцию своей Родины?
  -- Пошел ты, - огрызается тот.
  -- А если война не закончится, зачем же тогда воевать? Зачем убивать для того, чтобы дальше убивать еще больше? Кто мне это объяснит?
  -- Никто тебе этого не объяснит, - говорит ему Витька. - "Зачем, почему..." Знаешь что? Иди ты в задницу со своими вопросами.
   - А вот интересно, - спрашивает Жих, - а Ельцин Грачева метелит? Он же старше его по званию. Ну, например, как Чак метелит прапоров. Представляете, министр бороны докладывает ему неправильно, а он - раз! И в морду ему. А?
  -- А здорово было бы, - говорит Зюзик, - вывести на взлетку Ельцина и Дудаева и пускай бы они метелили друг друга почем зря. Кто накостыляет другому, тот и победил. Как ты думаешь, кто кому навалял бы - Ельцин Дудаеву или наоборот? - спрашивает он меня.
  -- Я думаю Дудаев Ельцину. Он невысокий, шустрый, и по-моему у него должен быть хороший апперкот.
  -- У Ельцина руки длиннее, - говорит Осипов. - И он намного выше и мощнее.
  -- Ну и что? Зато он грузный и неповоротливый. К тому же он столько бухает, что вряд ли способен вообще быстро двигаться. Нет, я поставил бы на Дудаева, - говорю я.
  -- Я тоже, - поддерживает меня Тренчик.
  -- А бы на Ельцина, - улыбаясь, говорит Витька, - Просто так, чтобы поддержать его. Пускай они побольше друг друга лупят, а то в одиночестве он быстро свалится и не получит как следует. И Дудаев тогда тоже не получит. А так хоть рожи разобьют друг другу.
   Мы ржем. Я прямо-таки представляю себе эту картину - два президента, как заправские прапора, метелят друг друга на взлетке. Рвутся рукава у дорогущих костюмов, и лопаются представительские штаны. А мы стоим кругом и подначиваем их - мы своего, чечены - своего. И никакой войны. И никаких трупов.
  -- Ладно, хорош, - говорит Осипов, отсмеявшись. - Никто ни с кем драться не будет. Зачем им драться, если есть мы?
  -- Да, это точно. Драться положено нам. Пошли.
   Мы встаем и идем в казарму.
   Около столовой уже пусто, мы строимся в колонну по одному, Осипов командует нашим хилым строем.
  -- Раз, раз, раз-два-три! - орет он так, словно перед ним, по меньшей мере, усиленный армейский корпус. Мы отзываемся четким строевым. Со всей силы бьем каблуками по плацу, словно на параде, и так чеканим шаг, что позавидовал бы президентский полк.
  -- Рота! - командует Осипов и мы отзываемся тремя шагами.
  -- Строевым! Марш! - орет Андрюха. Мы чеканим шаг. Я со всей силы бью каблуками по асфальту, Тренчик с Витькой не отстают.
   - Выше ногу! Четче шаг! - командует Осипов и улыбается. Я тоже улыбаюсь. Витька, Жих - мы идем строевым шагом посреди пустого плаца и ржем, как полудурки.
***
   К нам в роту присылают молодых. Трое деревенских пацанов, все призвались где-то поблизости. Узнав об этом, мы теряем к ним всяческий интерес - они сами по себе, мы сами по себе. Прислали и прислали, нам-то какое дело? Все равно сбегут. Все, у кого дом рядом - сбегают. Это нам бежать некуда, ближе всех к Моздоку живу я - полторы тысячи километров, особо не побегаешь.
   Ночью разведка поднимает их и ставит в спарринг.
  -- Слышь, связисты, сейчас проверим, что вам за молодежь прислали, - говорит нам Боксер.
   Мы лежим на своих кроватях, как в портере, и наблюдаем. Сегодня нас бить не будут - теперь их очередь.
   Разведчики образуют круг, в середину его вталкивают одного новобранца - крепкого приземистого парня с покатыми плечами. С другой стороны на ринг выходит один из разведчиков.
   Они начинают танцевать. Пара пробных ударов по корпусу, новобранец вроде держится неплохо. Он даже проводит один хороший в печень и уворачивается от двух мощнейших джебов. Затем разведчик бьет его в нос. Голова молодого откидывается назад, по подбородку течет кровь. Он зажимает лицо ладонями и пытается уйти с ринга. Его выталкивают обратно.
  -- Не, мы так не договаривались, - простодушно говорит он. - Если по морде, то я так драться не буду.
   Его бьют ногами и заставляют драться. Он снова выходит на ринг. Еще двумя ударами разведчик сбивает его с ног.
   Бой закончен.
   Мы засыпаем.
  
   Утром молодых у нас уже нет. Они сбежали, сразу все, втроем.
   Летать придется опять нам.
***
  -- Товарищ прапорщик, а мы в Чечне вместе с разведкой стоим? - спрашивает Тренчик старшину.
  -- Нет, - отвечает Савченко.
   Мы сидим в каптерке и перебираем ротное барахло. Бушлаты, бронежилеты, каски - все это свалено одной большой кучей в углу и старшина решил рассортировать это добро. Подспудно каждый из нас подбирает себе каску и броник.
   Броники в ужасном состоянии - невероятно грязные, залитые маслом и бензином, в карманах килограммы земли, половины пластин не хватает; но все же из двух-трех штук удается составить один целый.
   На некоторых брониках кровь.
   Тренчик показывает нам пробитую пулей грудную пластину. На внутренней стороне бронежилета - большое пятно крови.
  -- "Рядовой Игнатов, рота связи, А 2 Rh+" - читает он надпись на вороте броника.
   Дальше мы работаем молча. Становится страшно. Эти броники - доказательство нашей возможной смерти. Да, мы видели убитых солдат на взлетке, но это были не наши солдаты, солдаты вообще; мы знали, что там убивают, но подсознательно каждый верил, что рота связи 426 полка неприкосновенна. Теперь мы видим, что это не так.
   Из другого броника я достаю осколок от снаряда размером с большой палец, застрявший в кевларовом экране. Снова кровь. Очень много - почти вся спина залита ею.
   Пробитые пулями и помятые каски, развороченные броники, дырки в бушлатах, застрявшие в кевларе осколки, бурые пятна заскорузлой крови, к которым противно прикасаться... Эти свидетельства смерти людей валяются в нашей каптерке прямо на полу; в этих вещах погибли наши солдаты - солдаты нашей роты связи. Они уехали в Чечню в январе девяносто пятого, а потом какой-то незнакомый нам старшина привез снятые с остывших тел броники и бросил их в углу каптерки. И несколько месяцев пил. А потом погиб - кто-то рассказывал нам, что предыдущий старшина погиб. Теперь мы сидим и собираем из этих окровавленных лохмотьев броники для себя. А потом Савченко точно так же повезет на войну нас и через несколько месяцев вернется с кучей окровавленных бронежилетов и тоже бросит в углу каптерки и тоже будет пить несколько месяцев... А потом из учебки пришлют других новобранцев - скорее всего, из нашей же учебки, из Елани - и они будут сидеть так же на полу в ожидании отправки и читать на брониках наши имена и показывать друг другу пробитые пулями пластины и каски, и уже другой старшина повезет их на войну, и тоже вернется полусумасшедшим...
   Но нам уже все равно куда - к черту на рога, на войну или к мамке на печку - куда угодно, лишь бы подальше от разведки. Выносить издевательства уже нет никакой мочи. По настоящему же никто из нас не верит в возможность своей смерти.
  -- Товарищ прапорщик, а когда вы нас в Чечню отправите? - снова заводит свою шарманку Тренчик.
  -- Успеешь еще.
  -- Ну пожалуйста, товарищ прапорщик, - умоляет Жих.
   Каждый день мы пристаем к старшине с этой просьбой. Выносить издевательства уже нет сил и нам все равно куда ехать, лишь бы подальше от разведки. Несмотря на все те ужасы, которые мы видим на взлетке, в Чечне все же лучше, чем здесь - ведь там нас не будут бить.
   - Скоро, скоро, - отговаривается старшина. Он не спешит посылать нас на войну, хотя каждый раз обещает, что на следующей неделе нас точно отправят. Но я чувствую, что он всеми силами старается задержать нас здесь подольше.
  -- Пишите рапорта, - говорит он.
   Мы пишем. "Командиру 429 МСРП полковнику Полупанову от рядового роты связи Бабченко А. А.
   Рапорт. Прошу Вас направить меня в район боевых действий республики Чечня для выполнения правительственного задания".
   Бумаги у нас нет и мы выдираем листы из "Книги приема и сдачи оружия" за прошлый год. На обратной стороне моего рапорта написано, что пятнадцатого января 95 года рядовой Яшибов М. С. принял автомат АК-47, 400 патронов к нему и шесть гранат РГД-5.
***
   Нам нарезают новый наряд - с этого дня мы несем телефонные дежурства на узле связи. Тренчик был прав - главный принцип армии "подальше от начальства, поближе к кухне" был нарушен и теперь нас замордуют нарядами.
   Узел связи называется "Аккороид". Что означает это слово, не знает никто. Задача у нас самая простая - соединять абонентов. Например, раздается звонок, я снимаю трубку и говорю: "Аккороид". "Аккороид? - переспрашивают меня, - Соедини с командиром полка"
   И я соединяю. Вот и все.
   Но при этом я могу прослушивать все разговоры.
   Каждый день по "Аккороиду" проходят сообщения, что чехи собираются штурмом брать Моздок. Каждый день с "Большака" приходят предупреждения усилить караулы и выставить около казарм вооруженных часовых. Это не напрасные предостережения, случаи, когда спящие казармы вырезались полностью, уже известны.
   Вот и сегодня нашему полкану говорят что Шамиль Басаев захватил две системы "Град" и начал движение на Моздок. Раньше, когда я принимал такие сообщения, мне хотелось куда-то бежать и что-то делать, готовиться к бою, занимать оборону или что-нибудь ещё. Сидеть у коммутатора и ждать, когда на плац въедет Басаев с двумя "Градами" невыносимо. Сейчас я уже привык, но это совсем не значит, что я не боюсь. Для нас война сосредоточена в этом маленьком ящичке, из которого постоянно идут сообщения о смерти, сбитых вертушках и расстрелянных колоннах. Где-то наступают чехи, где-то обстреливают какой-то полк, в Грозном вырезали блокпост. О наших успехах что-то не слыхать и создается ощущение, что мы проигрываем на всех направлениях и нохчи скоро начнут свой поход на Москву. Сдержать их здесь, в Моздоке, мы не сможем, нас слишком мало и нас всех вырежут. Мы верим в то, что нохчи сильны, мы не можем не верить - взлетка то вот она, за окном, и вертушки садятся на неё не переставая. Нас всех убьют на этой войне, я уже знаю это.
  
   Ночами мы запираемся в казармах. Спим с оружием. Помимо дневальных на тумбочке теперь один человек постоянно дежурит внизу, около входной двери.
   В полку вводят систему паролей. Огонь разрешено открывать по любому, кто не знает отклика.
   Наш полк не огорожен забором, сюда беспрепятственно может попасть кто угодно и также беспрепятственно может уйти, кроме того наша казарма стоит первой от степи и в случае чего заварушку придется расхлебывать нам.
   Нас мало и нести полноценную вахту мы не можем. Дневальные перегораживают койкой дверь и спят прямо в коридоре с оружием в руках. Ночью каждая казарма превращается в отдельный блокпост и живет своей собственной жизнью.
   Когда в дверь стучат, мы вскакиваем и с оружием становимся по бокам двери. И даже если приходит дежурный по полку, что случается не часто, мы устраиваем ему настоящую проверку с выяснением пароля, фамилии и звания, а также заставляем назвать номер телефона командира полка - нам, связистам, он известен, или еще что-нибудь. Один из нас кричит все это через дверь, двое стоят по бокам готовые открыть стрельбу. Если мы уверены, что это наш офицер, мы заставляем его спуститься на один пролет вниз по лестнице, открываем дверь и впускаем его под стволом автоматов. Никогда нельзя быть уверенным, что с той стороны его уже не держат на мушке бородатые люди с зелеными повязками на головах.
   Мы не делаем исключения даже для Чака. Один раз Зюзик впустил его не спрашивая пароля, он узнал Чака по голосу и сразу открыл ему дверь, и тот отметелил его за это по первое число. Хотя Чаку проверку мы устраиваем не такую серьезную.
   Каждую ночь в полку стреляют. Иногда это просто пьяные офицеры валяют дурака на плацу, а иногда стрельба идет в степи, там, где блокпост на мосту через канал. Кто и в кого стреляет, мы не знаем. Иногда там оживает бэтэр, тогда его КПВТ полночи прочесывает степь, трассера несутся невысоко над землей и уходят в темноту.
  
   Я сижу в оружейке, пересчитываю стволы и сверяю их количество с записями в книге. В казарме больше никого нет, я один. Сейчас вечер и все где-то шарятся - Тренчик с утра собирался на взлетку, он теперь постоянно ходит на взлетку и просится на все борта - ему все равно куда улетать, лишь бы подальше отсюда, но его не берут. Зюзик где-то шкерится - последний раз старшина пинками выгонял его из каморки под лестницей; однажды он проспал там почти двое суток. Осипов пошел за жрачкой в летную столовую, старшины с Минаевым вообще не было. Смешной с Малым в Моздоке - у них там с местными какой-то бизнес и они частенько остаются ночевать в городе. Так что я предоставлен сам себе.
   Спать мне не хочется (удивительное дело); я запираюсь в оружейке и занимаюсь тем, чем занимается каждый солдат, когда ему нечего делать, а свалить из казармы он не может - имитирую бурную деятельность. В этом есть как минимум две положительные стороны - во первых, если в казарме появится начальство, то меня ничем не озадачат - я и так занят; а во-вторых от оружейки есть единственный ключ и он сейчас находится у меня. Так что в случае появления в казарме разъяренной разведки мне ничего не грозит. Конечно, при желании и меня можно выкурить - дымовыми шашками, например, или взрывпакетами - но это уже крайности.
   Ночь. Пустая казарма. Тишина. Даже штурмовиков не слышно. Страха совсем нет. Я склонился над журналом и что-то там пишу. Мне представляется, что я писатель и работаю в своем отдельном кабинете, а там - за стенкой, на ковре играют мои дети, и жена пьет чай, и собака играет с чучелом вороны... и стоит только выйти из оружейки, как я окажусь в сказке...
   Мои размышления прерывает сильный хлопок и вслед за ним - вой падающей мины.
   Я валюсь набок вместе с книгой, сшибая со стола какие-то затворы и гранаты, и замираю между снарядными ящиками, скорчившись, словно эмбрион.
   Мина ревет, как сатана, она кричит и свистит, и летит долго-долго, прямо в меня, громко и очень страшно.
   Моя спина становится огромной, как мир, и промахнуться по мне невозможно.
   Мина орет так громко, что я понимаю - сейчас она залетит в оружейку, прямо в окно, и взорвется здесь, внутри, разорвет меня в мясо, разбрызгает по стенам. Я закрываю глаза, мне страшно смотреть. "Чехи в Моздоке" - успеваю подумать я.
   Мина падает чертовски долго, наверное, целых полсекунды. Я жду разрыва, жду звона разбитого стекла и рева внутри комнаты, огня и тысяч твердых металлических осколков, которые разорвут меня на куски.
   Но ничего не происходит. Вместо взрыва на улице ядовитым химическим светом вспыхивает сигнальная ракета. В ногах появляется приятная расслабляющая дрожь; все тело прошибает потом. Это сигналка. На них ставят звуковой сигнал и когда они срабатывают, то тоже свистят и кричат словно падающие мины.
   Ракеты со свистом взлетают одна за одной - красные, белые и зеленые, в одной сигналке их несколько штук, этих огненных шариков, и сквозь окно неровным мерцающим светом они освещают оружейку. Я лежу между ящиков, зажав в руках книгу, я весь вспотел, я взмок так, что форму можно выжимать. Тело ломит, как после тяжелой работы, не хочется шевелить ни рукой, ни ногой, как будто я всю ночь таскал камни. От страха очень сильно устаешь.
   Никогда в жизни я больше не испытывал такого острого парализующего страха, как в этой пустой оружейке, когда за моей спиной взлетала в вечернее небо сигнальная ракета. Наверное потому, что это был первый в моей жизни настоящий страх. Тогда я по-настоящему понял, что меня могут убить.
***
   Безвластие в Чечне, безвластие в Моздоке. Каждый пытается хапнуть из этого пирога, именуемым войной, свой кусок. Какое им всем дело до нас, до солдат? Какая им разница, что нас здесь избивают и насилуют в туалетах, что нам ломают челюсти и ребра, что нас гонят на бойню, словно скот? Имеет ли значение, как русские пацаны мычат, когда им режут глотки на окруженных блокпостах, если тут делят такие огромные бабки! Все, все готовы убить нас, лишь бы хапнуть себе кусок побольше - и чечены и наши. Эта война продана от начала и до конца. Нам не откуда ждать помощи, мы тут сами по себе, мы болтаемся под ногами у взрослых дяденек при дележке денег, да ещё матери наши цепляются им за штанины: "Спасите, помогите, не убивайте! Пожалейте кровиночку..." Молчи мать, твой сын умрет героем! Сволочи. Какие-то Ельцины, Гантамировы, Автурхановы, Завгаевы, Грачевы, Путины - кто они? Кто вся эта шваль, делающая карьеру на нашей крови? Кто эти люди, ради власти которых меня бьют тут в Моздоке ногами? Кто эти люди, ради карьеры которых нас расстреливают в Грозном?
***
   Из госпиталя возвращается Саид. При штурме Бамута ему прострелили голень и он два месяца лежал в госпитале, потом долго отдыхал в отпуске, который сам же себе и назначил. Теперь он приехал увольняться.
   У него заплывшие глаза, нестриженые грязные волосы, какая-то зачморенная афганка и берцы с засаленными развязанными шнурками. Но он авторитет. Саид - вор, у него несколько ходок и его слушают.
   Он избивает меня в первую же ночь. Он возненавидел меня сразу, с первого взгляда. Не знаю, как насчет любви, но ненависть с первого взгляда бывает, это точно.
   Он не трясет с меня денег. Деньги у меня есть, я все-таки продал те краденные магнитолы и в нычке под лестницей у меня припасено примерно полмиллиона. Я все-таки шаристый солдат, и если Саид захочет денег, я могу ему их сразу дать, и он не будет бить меня. Но Саид не хочет денег. Он хочет, чтобы я принес ему бананов. Он специально заставляет меня искать бананы, потому что знает, что я не смогу нигде достать их сейчас, ночью. Он дает мне на это два часа.
   Я даже не собираюсь выходить из казармы. Я иду в расположение и ложусь спать, по крайней мере два часа у меня есть точно.
   Через два часа, минута в минуту, меня будят. В этом есть свой воровской шик - он, видите ли, сдержал свое слово.
   - Иди, тебя Саид зовет.
   Я иду к Саиду. Он сидит в каптерке, положив раненную ногу на стол, один из разведчиков массирует ему простреленную голень. Сразу вспоминаю Шаламова - очень похоже.
   - Ты звал, Саид? - спрашиваю я его.
   - Для кого Саид, а для кого Олег Александрович, - отвечает он.
  -- Ты звал меня, Олег? - спрашиваю я снова.
  -- Скажи: "Ты звал меня, Олег Александрович?"
   Я молчу. Смотрю в пол и молчу. Он может убить меня здесь, на месте, но я ни за что не назову его Олегом Александровичем.
   - Че молчишь?
  -- Ты звал меня, Олег?
   Саид усмехается:
   - Принес?
   - Нет, - говорю я. Начинается обычная прелюдия к избиению. Мы могли бы обойтись и без неё, мы оба знаем, что сейчас будет и лишь оттягиваем время. Оба от этого выигрываем: Саид наслаждается властью, я - не получаю по роже.
   - Почему, - спрашивает Саид очень спокойно. Я даже слегка удивляюсь этому спокойствию.
   - Я не знаю, где достать бананы, Олег.
   - Что?
   - Я не знаю...
   - Что? - наконец взрывается Саид, - что? Ты что, не хочешь искать мне то, что я сказал? Чмо! Ты будешь искать! Понял! Будешь!
   Он бьет меня очень жестоко. Если остальные избивали меня просто потому, что так принято, то Саид бьет меня из ненависти. Ему нравиться бить. Он получает от этого истинное удовольствие. Он - немытое вонючее чмо на гражданке - здесь хозяин и властитель душ.
   Саид слаб и удары у него не такие мощные, как у Боксера или Тимохи, но он очень упрямый и жестокий, и бьет меня очень долго, несколько часов. Он делает это заходами, сначала бьет, потом садится отдыхать, а меня заставляет отжиматься. Я отжимаюсь, а он бьет каблуком берца меня по затылку, иногда снизу поддевает пыром в зубы. Снизу он бьет нечасто, видимо, мешает не затянувшаяся еще дырка в голени, и он все время пытается ударить меня по затылку так, чтобы я разбил лицо о доски пола. В конце концов ему это удается. Я падаю, и лежу на грязных досках пола, из разбитых губ течет кровь.
   Саид снова поднимает меня и опять начинает бить. Он бьет ладонью по разбитым губам, это очень больно и почти не оставляет следов, он умеет бить так, чтоб не было синяков. Весь китель у меня залит кровью. Зубы шатаются и я не могу сжать челюсти и боюсь, что Саид разобьет о мои зубы кулак. Тогда он совсем взбесится.
   Саид бьет и бьет меня, он старается попадать по одним и тем же местам, знает, что так больнее. От каждого удара я сильно вздрагиваю, мне очень больно, я мычу. Я сильно устал, я то отжимаюсь, то закрываюсь руками, напрягая мышцы, чтобы удары не уходили глубоко внутрь тела, потом снова лечу на пол и отжимаюсь, потом меня снова бьют. Я уже потерял счет этим ударам, кажется, Саид бьет меня с самого рождения и ничего другого не было в моей жизни, только грязные доски пола и пиздюли. Черт с ними, с бананами, надо сказать, что я найду ему эти бананы. Но Саиду уже наплевать на бананы. К нему присоединяются еще разведчики, несколько человек, они окружают меня и молотят локтями в спину. Я стою согнувшись, прикрыв руками живот, мне не дают упасть, чтобы была возможность бить коленом снизу...
   Меня загоняют в туалет. Тяжелый татарин Ильяс подпрыгивает и ударяет меня ногой в грудь. Я отлетаю и выбиваю спиной окно. Большие осколки стекла падают на меня, на живот, на голову. Я успеваю зацепиться руками за раму и не вываливаюсь на улицу. Даже не порезался. Меня опять сбивают ударом с ног, я лечу на пол и больше не встаю, лежу на полу, среди битого стекла, и лишь пытаюсь прикрыть почки и пах.
   Наконец разведка берет тайм-аут и закуривает.
   Я лежу на кафельном полу, залитом моей кровью, вдыхаю запах папирос и мне чертовски хочется курить. А и правда, ведь я не курил уже давно, несколько часов, пока меня били.
   Саид стряхивает пепел прямо на меня, он старается попасть горячим углем мне в лицо.
   - Слышь, пацаны, а давайте трахнем его, - предлагает он. - Давайте его опустим, а?
   Рядом с моим лицом лежит большой острый кусок стекла. Я беру его сквозь рукав и он удобно ложится в моей ладони, словно нож - длинное толстое лезвие, заостряющееся на конце.
   Я встаю с пола, сжимая стекло в кулаке. Жалко, что у меня нет сейчас ключей от оружейки, тогда бы я взял автомат и убил бы Саида.
   Кровь капает с разбитого лица, одна капля попадает на лезвие. Я в упор смотрю на Саида, на Ильяса на остальных разведчиков. Я стою перед ними, сжав в руке запачканный кровью кусок стекла и смотрю, как они курят. Саид больше не стряхивает на меня пепел.
  -- Ладно, - говорит кто-то из разведки. - Оставьте его, пошли.
   Они уходят. Я стою посреди туалета со стеклом в руке. За выбитым окном степь. Стрекочут цикады. На взлетке разгоняются штурмовики и уходят на Чечню. Пустой плац освещен лишь одним фонарем, на улице никого нет, ни одного офицера, ни одного солдата.
   Чернявый майор был прав. Я один в этом полку.
  
   Ночью меня избивают еще сильнее. Мне мстят за ту вспышку сопротивления в туалете и бьют сразу всей ротой, навалившись толпой. Мне даже не дают подняться с кровати, меня не избивают, а именно опускают, давая понять, что я - чмо, и должен быть чмом и не выеживаться. На меня накидывают одеяло и пиздят дужкой от кровати. Потом меня вытаскивают в коридор и бьют там, потом бьют в каптерке, подняв на ноги и прижав руками к стене, чтобы не упал. Я начинаю терять сознание. Кто-то очень сильно и мощно ударяет меня кулаком в правый бок, у меня там что-то взрывается и сильно жжет, боль пронзает все тело до самого мозжечка, я хриплю и падаю на колени, а меня продолжают избивать ногами.
   Я отрубаюсь.
  
   Разведка ушла. Я лежу в углу каптерки на куче бушлатов, стены до потолка забрызганы моей кровью. На полу валяется зуб, я подбираю его и пытаюсь вставить в рот. Потом выбрасываю зуб в окно.
   Некоторое время лежу не шевелясь. Боль такая, что невозможно дышать, отбита каждая мышца, грудь и бока превратились в один сплошной синяк.
   Затем я приподнимаюсь на локтях и по стенке добредаю до двери. Запираю дверь, ложусь на кучу бушлатов и лежу почти до самого утра.
   Когда светает, я беру лезвие и начинаю отчищать кровь со стен, мне тяжело дышать и я не могу разогнуться - в правом боку у меня что-то набухло и пульсирует, но отчистить кровь надо и шкрябаю лезвием по обоям. Долго сдираю коричневые капли, я не очень-то стараюсь и отдираю их прямо вместе с обоями, потом падаю на бушлаты и плачу. Я плачу бесшумно, чтобы не услышала разведка - они ходят по коридору и ищут меня. "Связисты!" - орет пьяная разведка и топает сапогами по коридору. Если они вспомнят, что я в каптерке, они взломают дверь, вытащат меня и добьют.
   Наплакавшись, я начинаю разбирать бушлаты и вешать их в шкаф. Завтра придет старшина и все должно быть в порядке.
   В кармане одного из бушлатов я нахожу письма. Это бушлат Комара. Пишет ему девчонка. Я открываю письмо и начинаю читать. "...Милый мой Ваня, солнышко мое, зайчик мой любимый, ты только вернись, ты только вернись живым, я тебя очень прошу, выживи на этой войне. Я приму тебя любого, без рук, без ног, я смогу ухаживать за тобой, ты же знаешь, я сильная, ты только выживи. Прошу тебя! Я так люблю тебя, Ванечка, мне так без тебя плохо. Ваня, Ваня, милый мой, солнышко мое, ты только не умирай, ты только будь живым, прошу тебя, Ваня, заклинаю тебя Ваня, выживи..."
   Я закрываю письмо и начинаю выть. Я один в этом полку, я один в этой каптерке и в этом городе, никто не ждет меня и меня убьют на этой войне. Луна светит в окно, я сижу на куче бушлатов и вою избитыми легкими. Из разбитых губ сочиться кровь, мне больно. Я раскачиваюсь взад вперед, зажав письмо в кулаке и вою.
  
   Утром старшина молча смотрит на мое распухшее лицо, потом так же молча идет в каптерку к разведчикам. Саид по-прежнему сидит в кресле, положив ногу на стол. Старшина зажимает его коленом в кресле и бьет кулаком сверху вниз, он вбивает его башку в кресло со всей дури и теперь уже его кровь забрызгивает стены. Он бьет его долго и очень сильно. Саид визжит. Потом старшина валит его на пол и бьет ногами. Саид на карачках выползает из каптерки, Старшина вдогонку пинает его ногой и выбрасывает на лестницу.
   Я слушаю это избиение в каптерке, не поднимая головы. Я рад, что старшина бьет Саида, да какой там рад, я просто счастлив, мои печень, челюсть, зубы - во мне все ликует, когда я слышу, как верещит это чмо, когда я слышу, как он просит старшину: "Товарищ прапорщик, не надо, не надо, товарищ прапорщик, я же раненный", а прапор бьет его и шипит сквозь зубы: "Я старший прапорщик, сука, понял? Я старший прапорщик!" Я ликую. Но с другой стороны я понимаю, что для меня теперь настанет полная задница. Когда старшина уйдет, Саид вернется и убьет меня.
   Старшина это тоже понимает. Этой ночью не уходит. Он остается ночевать в казарме. Мы втаскиваем в каптерку две койки, ставим их слева от входа, за стеной, чтобы нельзя было прошить очередью через дверь - выстрелы в спину офицерам не такая уж и редкость - и засыпаем. Впервые я сплю спокойно всю ночь не просыпаясь. Я не вижу снов и открываю глаза только когда старшина трогает меня за плечо.
   - Бабченко, подъем, - говорит он. - Пора на развод.
   Старшина у меня молодчина. Я смотрю на него и мне хочется замахать хвостом. Если бы у меня был хвост, я бы обязательно замахал.
3.
   Сейчас август девяносто шестого, и в Грозном творится сущий ад. Чехи вошли в город со всех сторон и заняли его в течение нескольких часов. Идут сильнейшие бои, наши разрезаны на отдельные очаги сопротивления, и вырезаются в окружении. У них нет еды, нет патронов. Смерть гуляет над знойным городом как хочет и никто не смеет сказать ей ни слова.
   В полку формируют несколько похоронных команд; нашу роту запихивают в одну из них.
   Трупы идут и идут. Они идут рекой, и кажется, что конца этому не будет никогда. Красивых серебристых пакетов больше нет. Тела привозят как попало, вповалку, разорванные, обоженные, вздувшиеся - в городе жарко. Есть наполовину или почти совсем сгоревшие. Таких мы между собой называем "копченостями". Цинковые гробы мы называем "консервами", морги - "консервным заводами". В наших словах нет ни тени издевки или насмешки. Мы говорим это не улыбаясь. Эти мертвые солдаты все равно остаются нашими товарищами, нашими братьями. Просто мы их так называем, вот и все. Завтра мы сами запросто можем вот так же валяться в этом запачканном кровью вертолете, и кто-то другой будет называть нас копченостями. Цинизмом мы лечимся, так мы поддерживаем свой организм, чтобы не свихнуться окончательно - водки у нас нет.
   Мы выгружаем, выгружаем. Мы уже не испытываем к мертвым никаких чувств, у нас нет ни жалости, ни сострадания. Мы уже совсем отупели. Мы настолько привыкли к обезображенным телам, что даже не моем руки перед тем как закурить, примяв большим пальцем табак в "Приме". Да нам и негде их помыть, воды у нас нет, а бегать каждый раз к фонтанчику далеко.
   Живых людей мы не замечаем, мы их просто не видим. Всё живое для нас временно, все, кто ходит сейчас по этой взлетке, все кто только едет на эту взлетку в эшелонах, и даже те, кто только призывается сейчас в армию - все они окажутся в этом вертолете, наваленные друг на друга, мы знаем это. У них просто нет другого выхода.
   Они могут недоедать, недосыпать, мучаться от вшей или от грязи, их будут избивать, ломать табуретками головы и насиловать в туалетах - какая разница, их страдания не имеют никакого значения, все равно они все умрут. Остальное не важно.
   Они могут плакать, писать письма и просить забрать их отсюда. Их никто не заберет. Ими никто не будет заниматься, слишком много мертвых, чтобы обращать внимание на живых. Да и все их проблемы - мелочи. Пробитая голова лучше, чем этот вертолет, теперь мы знаем это точно.
   Мы тоже временные. Здесь все временное, на этом чертовом поле. И мы тоже умрем.
   Вместе с солдатами из Грозного везут и гражданских. Как правило, это строители - наверное, те самые, которые сидели вместе с нами на взлетке, тогда, четыре месяца назад. Теперь они все мертвые, те люди, которых я видел тогда на этой взлетке, они умерли и я выгружаю их тела из вертолета и выкладываю рядком вдоль взлетки. Скоро за ними должен придти "Урал".
   Один раз в вертолете оказывается девушка, чеченка. Даже девочка, ей, наверное, лет четырнадцать, может пятнадцать.
   У неё пробита голова. Лицо абсолютно спокойно, нет ни отвалившейся челюсти, ни полузакрытых мертвых глаз. Кажется, что она спит. Но она мертва. Камень ударил в голову сбоку и пробил отверстие величиной с кулак. Мозг выдавило из головы с другой стороны, как поршнем. Крови почти нет, наверное потому, что мозг не лопнул - почти целое полушарие лежит рядом с головой, видны извилины. Кто-то положил этот мозг в вертолет вместе с ней. Это сочетание спокойного спящего лица и аккуратного мозга так несовместимы, что мне не верится, что она мертва - может её, только оглушило, и её положили сюда по ошибке? Но она мертва.
   Я долго смотрю на круглое сухое отверстие в голове, потом сажусь на корточки и опускаю два пальца в её голову. Я ничего не могу поделать с собой, это желание непреодолимо и зачем я это делаю, я не знаю.
   В голове убитой прохладно. Она уже успела остыть, а густые черные волосы не пропускают уличную жару внутрь. Мне кажется, что если постучать изнутри по черепной коробке, то звук будет пластмассовый, как если стучать по половинке сломанного глобуса.
   Стараясь не дотрагиваться до волос, я достаю пальцы и поднимаюсь.
   В проеме люка стоит Зюзик. Он молча смотрит на меня, потом спрашивает:
  -- Ты что?
  -- Ничего...
   Мы берем девочку и выносим её на взлетку. Зюзик долго стоит над ней и смотрит в её лицо.
  -- Блядская война. Девченка-то в чем виновата, хотел бы я знать, - шепчет он себе под нос.
   Он повторяет:
   - В чем она виновата, хотел бы я знать.
***
   Мы больше не разговариваем с людьми, нам не о чем разговаривать. Порой мне кажется, что я забыл даже самые простые слова. Наш мир составляют теперь только внутренности и разорванное человеческое мясо - и мы изредка перекидываемся парой слов об этом, когда работаем, и говорить нам больше не о чем.
   Мы выгружаем, выгружаем, выгружаем... День за днем. Теперь наше общество составляют только трупы. Мертвые солдаты, мертвые женщины, мертвые дети... Все мертвые.
***
   В одной палатке тела препарируют. Там работают два санитара-срочника, и каждый раз, когда от них выносят вспоротое и зашитое грубым швом голое тело без руки или ноги, они выходят покурить, провожая носилки взглядом. Они стоят в резиновых фартуках и в перчатках, забрызганные кровью по самые глаза, и один из них все время держит в руках нож, которым он проводит вскрытие. Это обычный столовый нож для резки хлеба с деревянной ручкой и большим широким лезвием.
   Они молча курят, а потом идут вскрывать следующее тело.
   Эти двое совсем уж чокнутые, даже нам до них далеко. Иногда они рассказывают, кто что ел на завтрак, или что натворила пуля внутри, как она разорвала человеческие внутренности и какого цвета кишки у человека.
   Один раз мы были у них в палатке. Тела лежат на резиновых носилках на земле и на двух оцинкованных высоких столах, где их препарируют, и из них на траву вытекает густая черная кровь, и скапливается лужицами. Запах там такой... Кровь имеет не только свой цвет, но и свой запах - запах свежатины. Иногда он страшнее её вида.
***
   Господи, ведь нам же всего восемнадцать лет! Восемнадцать! Бритоголовые мальчишки, порой угрюмые, порой смешные, забитые донельзя в казармах, со сломанными челюстями и отбитыми легкими - нас гнали на войну и убивали сотнями. Ведь мы даже еще стрелять не умели, мы не могли убить человека, мы не знали, как это нужно делать и все, на что мы были способны - это лишь плакать и умирать. И мы умирали. А ведь так хотелось жить! Нам так хотелось жить, поймите вы это, вы толстомясые генералы в лампасах, которые гнали нас на эту бойню! Наши матери цеплялись вам за штанины и плакали и просили пощадить единственную кровиночку, а вы лишь отмахивались от них в своих кабинетах и говорили пафосные ничего не значащие слова. "Мы отомстим за своих сыновей!" "Мальчики умирают с улыбкам на устах!" Вы предали нас. Мы умирали сотнями за день в тех страшных штурмах Самашек и Шалажей. Мы - не умудренные жизнью дядьки и не взрослые мужики, обычные мальчишки, порой угрюмые, порой смешные, которые даже еще не пили вино с девчонками и не каждый из нас умел целоваться, мы еще не видели жизнь и не знали её запаха, но мы уже видели смерть. Мы знаем, как пахнет загустелая кровь на полу вертолета в сорокаградусную жару, мы знаем, что мясо на оторванной ноге черного цвета и что человек может сгореть в бензине полностью, остаются только кости. Мы знаем, что тела раздуваются на жаре и слышали, как воют ночами собаки, пожирая тела наших товарищей. Мы слышали это! Слышали! И сами начинали выть, потому что умирать в восемнадцать лет - это так страшно!
   Нас предали все, и мы умирали. Как и подобает настоящему пушечному мясу - молча и несправедливо.
***
   Ночами, после возвращения в казармы, нас избивают. Разведка ходит теперь постоянно пьяная, офицеров в казарме больше нет, лишь иногда приезжает Еланский, но и он пьет все время. Он собирает у себя в каптерке шоблу, и они бухают по-черному, не в силах больше сдерживать в себе безумие. Моздок погружается в сумасшествие все больше и больше, уже никто не следит за солдатами, дедовщина переходит все мыслимые и немыслимые пределы. Челюсти ломают по несколько штук за ночь, нас избивают табуретками и прикладами. Молодые бегут из полка сотнями, не в силах сносить ночные издевательства, они уходят в степь босиком, прямо с постелей. Они не задерживаются в нашем полку надолго, из них даже не успевают сформировать маршевые роты и отправить на войну.
   В нашей роте осталось только четыре человека, остальные все сбежали. Сбежал даже лейтенант, призванный на два года после института.
   Мы с Зюзиком не бежим. Нам уже на все плевать. Мы привыкли к этому полку, привыкли к избиениям и трупам, и уходить никуда не хотим. Нами овладела какая-то апатия и стало все равно - жить или умирать, нам так плохо, что хуже уже не будет и все, что ни произойдет - даже смерть - только к лучшему. Мы ждем только одного - когда же нас отправят.
   Ночами нас пиздят и пиздят... А днем мы выгружаем трупы.
***
   Мы теперь почти не возвращаемся в казармы и все чаще остаемся ночевать на взлетке. Мы спим в той самой палатке, где двое солдат препарируют тела. Они нашего призыва и пускают нас переночевать.
   В этой палатке я не вижу никаких снов. Сгоревшие трупы не преследуют меня по ночам. Я просто проваливаюсь в какую-то черную яму, где нет ничего, даже войны, даже смерти, и открываю глаза, когда становится светло. И я отлично высыпаюсь. Наверное потому, что над головой у меня не топает кирзачами четырехметровая разведка и я сплю, а не жду всю ночь напролет, когда меня скинут ногой с кровати и начнут бить головой об стену.
   Иногда в карманах убитых попадаются сигареты или деньги или ещё что-нибудь. Мы никогда не обыскиваем их специально, но если что-то находим, то оставляем себе. Мы делаем это не из страсти наживы, а просто потому, что эти парни уже умерли и им больше ничего не нужно.
   Вот и сейчас мы с Зюзиком сдвигаем в угол двое носилок, застилаем их комплектами ОЗК и закуриваем сигареты, которые были в нагрудном кармане убитого лейтенанта. Его убило осколком в живот, и они чистые, совсем не запачканные кровью.
   Покурив, мы ложимся и прижимаемся друг к другу спиной. Ночи уже холодные и спать на низких носилках холодно, а укрыться нам нечем. На оцинкованных столах, на которых препарируют трупы, спать было бы, пожалуй, удобнее и теплее, но мы никогда на них не ложимся. Мы не брезгуем, но все же не спим на этих столах.
   Не то, чтобы я испытывал неудобство, ночуя рядом с убитыми - нет, на это мне уже глубоко наплевать, я уже давно привык к ним и не вижу в трупах ничего особенного. Человек на войне меняется и если в первый день можно испугаться мертвого, то уже через неделю ты будешь есть тушенку, облокотившись на оторванную голову, чтобы удобнее было сидеть. Эти тела, что лежат с нами в одной палатке - просто мертвые люди, вот и все. Но все-таки есть какая-то грань между необходимостью и цинизмом, переступить которую невозможно. Поэтому мы спим на земле.
   И все же сны мне почему-то не снятся. Зюзику тоже, я спрашивал.
***
   В Моздок начинается повальное нашествие матерей. Они ищут своих пропавших сыновей и прежде чем отправиться пешком по Чечне с фотокарточкой в руках, им приходится осмотреть горы трупов в рефрижераторах на станции и тела в палатках. Оттуда постоянно слышны стоны и крики, женщины выходят из этих палаток постаревшими сразу на десять лет и первое время не могут говорить.
   Один раз я видел такой осмотр. Не старая еще женщина интеллигентного вида - скорее всего, учительница - в сером плаще и с повязанной черным платком головой стояла около палатки, а ей выносили тела. Я помню как вынесли очередного погибшего, от которого не осталось ничего, кроме левой ноги - он согрел в танке и от него остались только кости и приставленная к этим костям левая нога в сапоге - и как медбрат снял с этой ноги сапог, чтобы женщина сумела опознать сына по фалангам пальцев и как из этого сапога вытекла коричневая осклизлая ступня...
  
   Читайте, люди, читайте. Я хочу, чтобы вы знали это, я хочу чтобы вы видели это, как видели это мы. Ни один из вас не должен умереть, не узнав, что такое война. Я хочу чтобы вы также кричали ночами и плакали во сне и не просыпаясь лезли под кровать, когда во дворе хлопнет новогодняя питарда и скулили там от страха, как скулили в подвалах мы, когда в темноте наши товарищи наматывали на кулак свои кишки, а чехи на улицах кричали и смеялись и резали пленным головы! Читайте. Вы должны впитать это в себя и передать это своим детям, чтобы они никогда не воевали больше...
   Вы также виноваты в наших смертях, как и те, кто нас убивал, кто гнал нас на эту бойню. Почему вы не бастовали в Москве и не перекрывали пикетами улицы, когда нас убивали в Грозном? Почему вы не кричали и не рвали на себе волосы, когда смотрели по телевизору, как псы жрут тела ваших мальчишек? Почему не было революции, бунта, гражданского неповиновения? Как могли вы отправлять своих сыновей на бойню, а сами веселиться, жить, пить пиво и зарабатывать деньги, когда их убивали там, когда штурмовики утюжили горы и рвали на части детей и женщин, когда раненные чеченята гнили в подвалах, заматывая оторванные свои ручонки гнилыми тряпками, а по их ранам ползали опарыши? Как могли вы жить?
   Вы также виноваты в этих смертях, как и они.
  
   В этих палатках нет умных и красивых. Всех умных и красивых от войны отмазали богатенькие папаши, а в Грозном умирают обычные деревенские парни, у которых не было денег откупиться. В этих палатках горами свалены трупы чумазой деревенщины, здесь дети рабочих, учителей, крестьян, простых служащих, словом всех тех, кто не сумел откупиться от армии, кого государство разорило своими грабительскими реформами, а потом бросило подыхать. В этих палатках - дети тех, кто не сумел дать на лапу кому нужно или считал, что военная служба - это долг и обязанность каждого мужчины.
   Правда и благородство больше не добродетель в нашем мире, за них убивают первыми.
   Палатки ростовской лаборатории стоят здесь же, на взлетке, и солдаты из морга на носилках таскают туда вспоротые обнаженные тела. Они их даже не прикрывают одеялами и несут прямо так, голышом, и мертвые руки разваливаются в разные стороны и колышутся в такт шагам, а из вырванных боков и животов на траву капает загустевшая кровь. Иногда труп несут втроем, по частям - двое туловище, а еще один - руку или ногу.
   Убитых ни от кого не скрывают и строители и солдаты на поле провожают их ошалевшими глазами. Им уже никто не говорит про булочки в Беслане и теперь они знают, что их ждет.
   По крайней мере, это честно.
   Недавно и мы также сидели в непромятых шинелях на этом поле и смотрели на трупы. Недавно? Нет. Это было тысячу лет тому назад.
4.
   Зюзика кладут в госпиталь. Боксер сломал ему палец, когда бил табуреткой по голове.
   Говорят, что там дедовщина тоже будь здоров, но по крайней мере, в госпитале нет Тимохи с Боксером и четырехметровых разведчиков там тоже нет. А раз так, то дедовщина, по моим представлениям, там должна быть вполне умеренная.
   Зюзик появляется в полку через четыре дня. Он ловит меня около столовой во время ужина, свистит от калитки летчиков и машет мне рукой.
   Я подхожу.
  -- Я за тобой, - говорит Зюзик. За эти дни он изрядно поправился и его вытянутое сухое лицо приобрело округлость, появились щечки.
  -- Пошли со мной в госпиталь, там просто обалденно, - продолжает он. - Там все нормальные парни, никто никого не бьет. Пошли сейчас, а?
  -- А ужин? - спрашиваю я его.
  -- Да какой тут ужин! Ты ещё ужина не видел. Пошли, мы там тебя накормим!
   Меня слегка задевает это "мы". Раньше "мы" - это были я и Зюзик, когда нас пиздили на полу в коридоре. Теперь - "мы тебя накормим". Но я, конечно же, соглашаюсь.
   Госпиталь - заветная мечта любого солдата. Туда очень сложно попасть, но если ты уже оказался там, то главное вести себя как следует, помогать посудомойкам на кухне и сестрам во время обходов и тогда они замолвят за тебя словечко перед врачами и есть шанс задержаться там на несколько месяцев. А если научится делать перевязки, то при определенной доле везения, можно остаться и до самого дембеля.
   Мы шагаем с Зюзиком по степи, он рассказывает мне про белые подушки, про жрачку до отвала, про сон на чистых простынях и про каждодневный горячий душ не ограниченный по времени, и мне кажется, что он ведет меня в сказку.
   Меня немножко трясет, мне кажется, что начинается новый отрезок в моей жизни и теперь все будет хорошо. А вдруг мне удастся задержаться в этом госпитале и меня больше не будут бить? Вдруг мне удастся остаться там насовсем?
  
   Госпиталь расположен на окраине Моздока. Знакомой дорогой мы проходим через степь, перебегаем трассу и, миновав Кирзач, оказываемся у двух дутых боксов передвижного госпиталя.
   Первым делом Зюзик отправляет меня в душ. Я моюсь с непередаваемым удовольствием, я уже почти забыл, что на свете существует такое благо - горячая вода. Тем временем Зюзик притаскивает мне жратву. Картошка с котлетами и горсть сухофруктов.
   Вокруг меня сидят несколько человек. Они расспрашивают, как там в полку. Я рассказываю им про взлетку, про трупы, про разведку.
   Комар тоже здесь, это высокий смуглый парень. Зюзик знакомит меня с ним. У Комара отбита пятка - он сидел на броне, когда их бэтэр обстреляли из крупнокалиберного пулемета, и ему осушило ноги. Теперь правая пятка у него все время гниет. Врачи сделали ему разрез и вставили в ногу резиновую трубку, чтобы отвести гной, теперь за Комаром постоянно тянется тонкий белесый след.
   - Ну как там, в полку? - спрашивает меня Комар.
  -- Нормально, - говорю я.
   Он угощает меня сигаретами, мы закуриваем. Мне хочется поговорить с Комаром о Чечне, узнать, стоим ли мы там рядом с разведкой да и вообще, но вместо этого я говорю совсем о другом:
  -- Я там бушлаты вешал, в каптерке. Ну... В общем, письмо твое нашел.
  -- А, - говорит он, выпуская струю дыма, - Читал?
  -- Читал.
  -- Классная баба, да? Тут все плачут, когда я читаю.
  -- Жена?
  -- Да так... Вернусь, женюсь, наверное.
  
   Вечером все собираются за телевизором. Показывают какое-то кино. Я не смотрю. Мне достаточно того, что я нахожусь в покое, среди чистых простыней и рядом с душем. Я блаженствую.
  -- Интересно, а в других госпиталях также? - спрашиваю я.
  -- Нет, - говорит один парнишка с перевязанной рукой, - так только здесь. Когда я лежал во Владике, нас там мудохали по черному. Там полный беспредел, как в полку. А здесь здорово. Я здесь уже два месяца и меня не пиздят...
   Эти люди кажутся мне почти что полубогами. Подумать только, два месяца без издевательств! Я смотрю на них с завистью. Мне так хочется остаться здесь, мне так хочется стать одним из них и жить в этом эдеме! Господи, да я бы все делал, я бы мыл посуду, таскал бы дрова и чистил бы парашу, лишь бы задержаться здесь хотя бы на месяцочек! О комиссовании я даже и не мечтаю, хотя они говорят об этом так просто, словно об ужине.
   Я прошу Зюзика поговорить с врачами насчет меня. Может быть, мне тоже удастся прибиться к этому госпиталю. Ведь не выписывают же они парней, стараются задержать их здесь как можно больше и по возможности комиссуют. Врачи заботятся о нас больше, чем командиры и прячут нас от этой войны, как только могут. Они ведь понимают, что выписать из госпиталя, значит - направить прямиком в Чечню. Здоровые погибают, больные - живут.
  -- Я поговорю насчет тебя, - обещает Зюзик, - я обязательно поговорю.
  
   В госпитале меня не оставляют. Мне даже не разрешают переночевать. Ровно в десять вечера молодая медсестра провожает меня до калитки и закрывает за мной ворота. Я стою на улице и смотрю, как она вешает замок. Мне не хочется уходить. Во всяком случае, сегодня я в полк точно не вернусь.
   Я иду на стройку, отгороженную от госпиталя забором, нахожу маленькую комнату без окон и ложусь спать. Здесь уже стоит принесенная кем-то лавочка, я не первый бедолага, который ночует здесь. Лавочка узкая и чертовски неудобная, но спать на ней можно.
***
   Несколько дней я живу на стройке. Вечерами устраиваю вылазки за жратвой, днем отсыпаюсь. Житуха, в общем, ничего, и я даже подумываю перебраться сюда насовсем. А что? Перетащить из шишиги матрас с одеялом и до осени можно будет жить. Жрачку можно выпросить в госпитале - пока Зюзик там, с голодухи я не помру.
   В одну из ночей ко мне приходит выводок котят. Они залезают на лавочку и облепляют меня со всех сторон, пищат, лезут под мышки, и, пригревшись, засыпают. Я их не гоню, ночи стали холодными, а они неплохо греют. Их мать, наверное, убили; во всяком случае за эти дни я её не разу не видел.
  
   Однажды ночью я просыпаюсь от криков. Осторожно, чтобы не зазвенеть битым стеклом, подхожу к двери и долго слушаю. Говорят по-русски. Какие-то дембеля пьют водку. Они обосновались на первом этаже и подниматься, вроде, не собираются. Я ложусь на свою лавочку, накрываюсь кителем и лежу. Заснуть уже не могу.
   Я слушаю, как они пьют и не шевелясь лежу на своей лавочке, я боюсь, что если я начну переворачиваться или вставать, лавочка скрипнет и меня найдут. Я лежу так несколько часов, у меня сильно затекает бок и бедро, но я лежу не шевелясь.
   Меня все равно находят. Оказывается, дембеля привели с собой проститутку, и пока они пили, та сбежала от них. Они искали её по всему зданию, а нашли меня.
   Меня вытаскивают из комнаты и несколько раз ударяют пустой водочной бутылкой по лицу. Какой-то пьяный казах, еле стоящий на ногах, бьет меня бутылкой и кричит "Ты кто? Убью, сука!" Донышком он разбивает мне верхнюю губу. Остальные ходят по лестницам, ищут проститутку и орут. Сквозь проемы окон на цементный пол косо падают лучи лунного света, пьяные ошалелые солдаты шатаются по этому недостроенному зданию рядом с госпиталем в Моздоке и ищут проститутку. Меня пиздят в углу.
   Наконец они уходят вниз, на первый этаж. Избитый, я возвращаюсь в свою каморку и снова ложусь на лавочку. Котята пищат и лезут ко мне под мышки. Наверное, они думают, что я их мамка. Мне нечем их покормить.
5.
   В нашей роте не остается никого. Я один. Рыжий с Якуниным сбежали, Осипов в Чечне - поехал на сутки связистом с командиром пехотной роты да так и остался там, Зюзик в госпитале, за Тренчиком приехала мать и забрала его в отпуск на десять дней. Я знаю, что он больше не вернется. Надо быть полным кретином, чтобы вернуться сюда из дома. Никто не возвращается.
   Про Мутного с Пинчей ничего не известно. Где они, никто не знает. Может, дома, а может, им давно уже отрезали головы.
   Я не бегу. Я здесь уже пристроился, я привык в этом полку, эта взлетка - моя судьба, и я должен быть здесь. Я научился здесь уходить в проеб, научился забивать на все, и возвращаюсь в казарму лишь по крайней необходимости, за очередной долей пиздюлей. Хотя именно мне сейчас бежать проще всего. Я тут никому не нужен, никто про меня не знает.
   Иногда я ухожу в госпиталь к Зюзику и живу там несколько дней.
   На разгрузку больше не хожу. Мне не хочется, нечего там делать. Там теперь работает команда из какого-то молодняка, может, пехота, а может еще какие-то спецвзвода. Я живу в своей "шишиге". Сплю здесь, накрываясь ворованным у себя же одеялом, а по утрам, после завтрака, ухожу в степь или в город. В очереди в столовую разведка ловит меня и говорит, чтобы я не проебывался и приходил в казарму мыть полы, но я забиваю на них. Иногда им удается взломать дверь в шишиге, тогда они вытаскивают меня на улицу и бьют, а иногда я запираюсь крепко и они уходят ни с чем. В такие дни я сижу внутри машины и слушаю, как они с той стороны взламывают дверь ломами, а потом сразу ухожу в степь, без завтрака. Кроме одиночества у меня больше ничего нет, я совсем один в этом полку, я сам по себе, меня никто не ищет и ни в каких списках я не значусь - наша ротная книга учета личного состава давно потеряна где-то в сортирах, а в штатное расписание полка меня не заносили - никому до этого просто нет дела - и я запросто мог бы убежать, но не бегу.
   Иногда, когда разведка вытаскивает меня из машины и ставит в недельные наряды, я запираюсь в каптерке и выхожу лишь чтобы выдать или принять оружие. Я уже спокойно смотрю на дедов и не ощущаю перед ними никакого страха. Я привык. И пиздюли я уже почти не замечаю. Мои ребра болят постоянно, мне все время трудно дышать, десна сочатся кровью и зубы шатаются и свои сухари в столовой я всегда раздаю соседям по столу - я не могу жевать - но я привык к этому и одним ударом меньше, одним больше - какая к черту разница. Получая под ребра я лишь постанываю по привычке, чтобы думали, что мне больно и не увеличивали силу удара.
***
   Я все чаще и чаще ухожу в город. После подъема, пока меня не поймала разведка, я отправляюсь в Моздок и просто брожу по улицам, наблюдая гражданскую жизнь.
   Прохладно и люди спешат на работу. На переезде стоят машины, горожане на остановке ждут автобуса. Странно видеть, что в этом прифронтовом городе идет обычная жизнь, странно видеть людей, занимающихся своими делами. Кажется, что весь мир перевернулся с началом войны, что вся нормальная жизнь сошла с ума и все сконцентрировалось только на одном - на смерти, на трупах, на избиениях и страхе. А оказывается, в мире ничего не изменилось.
   Люди едут на работу мимо развороченных бэтэров, которые стоят на товарных платформах. В них горели наши солдаты, их кровь ещё не отмыта с брони. Над головами пролетают груженые смертью штурмовики, и на станции стоят эти страшные рефрижераторы с обгоревшими частями солдат, а рядом, на привокзальной площади, мужики пьют пиво и таксисты торгуются из-за выручки с клиентами в ста метрах от них.
   Это странный город. Жизнь здесь соседствует со смертью, рутинная работа - с ночными грабежами и расстрелами. После наступления темноты на улицу нельзя ступить и шагу, здесь запросто могут украсть в рабство или пристрелить. Быть убитым вечером здесь также естественно, как опоздать на работу. И все же каждое утро люди выходят из домов и спешат на работу, как будто самое страшное, что с ними может случится - это не успеть на автобус.
   На меня никто не обращает внимания. Нас здесь были тысячи таких - молодых солдат с ошалевшими глазами, мы толпами шатались по этому городу и вдыхали жизнь, последнюю свою жизнь в этом страшном лете перед тем, как быть убитыми. Мы ходили по улицам и надеялись на чудо, мы ждали, что кто-нибудь спрячет нас и нам не придется лететь туда, за хребет и умирать, мы заглядывали людям в глаза и молча кричали: "Помогите! Нас хотят убить! Спрячьте нас, ведь мы так хотим жить, мы еще так молоды и нам так страшно! Помогите!" Но никто нас не слышал.
   Теперь никого нет. Те солдаты все погибли.
   Я хожу по утреннему городу, смотрю на людей. Пахнет степью, югом, зрелая шелковица осыпается прямо на асфальт. Я набираю пригоршню ягод. Это мой завтрак.
   Я гуляю до темна, потом на полковом автобусе возвращаюсь в казармы. Оставаться в городе на ночь нельзя. С наступлением темноты Моздок вымирает, на улицах становится слишком опасно. Ночью вооруженные люди беспрепятственно разъезжают по городу на машинах. Кто они - осетины, ингуши или чечены - неизвестно. Постоянно кто-то в кого-то стреляет.
***
   Автобус ходит трижды в сутки - в восемь утра, в три дня и семь вечера. Сейчас без пяти час, я удобно устроился на лавочке и дремлю, надвинув на глаза кепку и изредка поглядывая на остановку. Там сидит наш почтальон с кипой газет и писем. Мне хочется узнать, есть ли письма для нашей роты, но лень вставать и я просто сижу.
   Из подъезда выходит пожилая женщина.
  -- Откуда ты, солдатик? - спрашивает она меня.
   Я отвечаю.
   - Что ж ты здесь сидишь? Пойдем, я угощу тебя чаем, - зовет она меня.
   Я отказываюсь. Тогда она выносит мне чай в бутылке и несколько пирожков на тарелке. Я обедаю. Вкусно, я давно уже не ел домашних пирожков.
   Когда женщина спускается за тарелкой, то снова приглашает меня в гости. На этот раз я соглашаюсь - до автобуса ещё все равно больше часа, а на улице очень жарко.
   Я остаюсь и живу у неё пять дней.
   Её зовут тётя Люся.
  
   Нас много таких, живших у чеченов и осетинов, нашедших в их домах убежище от издевательств и войны. Среди чехов тоже было немало хороших людей. Теперь их больше нет.
   Тетя Люся - русская. Раньше она жила в Грозном. Когда начали вырезать русских, перебралась в Моздок к невестке. Если бы не эта квартира, её наверняка бы убили в Грозном. Как убили её младшего сына - чечены ворвались в квартиру и зарезали его прямо на глазах у тети Люси. Отрезали ему голову и бросили её в мусорное ведро.
   А старший погиб во время бомбежки, когда вывозил её из города зимой девяносто пятого.
   Все, что осталось у тети Люси от него - узел с окровавленными вещами, который ей выдали в военном морге. Несколько раз она показывала мне его - обычная простыня с порядковым номером, в которую завернуты рубашка, куртка, спортивные штаны, майка и трусы. Все в заскорузлой крови - огромные бурые пятна. Она перебирала вещи, в которых погиб её сын, показывала мне входное и выходное отверстие от осколка - на куртке, потом на рубашке, потом на майке - и рассказывала. Говорила, будто не замечая меня, каждый раз переживая его смерть заново. Осколок пробил его сверху вниз, вошел в грудь, а вышел из поясницы. Потом заворачивала вещи в узел и убирала его обратно в шкаф - она хранила его вместе со своими вещами; узел лежал на стопке аккуратно сложенных простыней - узел с вещами мертвого человека.
  -- Я войну пережила. Мне пять лет было, - говорила тетя Люся, - мне немец дал буханку хлеба. А моего сына убил русский. Вот так вот.
***
   Я ухожу от тети Люси в воскресенье. В понедельник на Чечню должна пойти колонна, я слышал об этом в штабе, и я хочу уехать с ней. Я больше не могу быть один, по крайней мере там у меня будет своя рота и я не буду шляться по степи, как бездомный пес. Мне нужно начальство, командир, кто-то, кто будет отвечать за меня и говорить, что мне делать. Когда-то давно, еще на гражданке, я читал что у собак начинаются психические заболевания, если ими никто не командует. По-видимому с солдатами происходит то же самое.
   Тетя Люся дает мне с собой две сумки жратвы. Сначала я отказываюсь, но она так настойчива, что я соглашаюсь.
  
   Колонна ушла на два дня раньше, в субботу. Я прячу одну сумку со жратвой в шишиге, в ней я оставляю продукты, которые можно долго хранить на жаре - сухие супы, консервы, сладости. Эту сумку я отвезу парням в Чечню. В другую сумку я складываю все скоропортящиеся продукты и отношу её разведке. Два дня меня не бьют, разведчики едят мою колбасу с сыром и хвалят меня, говорят, что я не такой уж и чумоход. Две ночи я спокойно сплю на своей койке. Затем опять ухожу из казармы.
   Я не иду ни в госпиталь, ни в Моздок, просто ухожу в степь.
   Днем я живу за взлеткой. Я не строю шалаша или навеса, просто лежу в тени под кустами, и всё. Обычно я ложусь на бок, свертываюсь калачиком и смотрю на дорогу. Мне видно, как по дороге идут машины. Колонна из двух или трех "Уралов" проходит после завтрака на "Арсенал" (это склад боеприпасов, "Моздок-12"), а вечером, уже при свете фар, идет обратно в полк. Машины набиты боеприпасами под завязку. Я знаю, что завтра они уйдут на Чечню и мне хочется уехать с ними.
   Иногда надо мной пролетают вертушки. Они возвращаются из-за хребта, некоторые идут тяжело, нагруженные беженцами, на иных видны свежие пробоины. Я спокойно провожаю их взглядом, мне наплевать на них. Мне теперь на все наплевать, я больше не участвую в жизни полка. Мне надо лишь дождаться колонну.
   Я перестаю умываться и чистить зубы, мне просто негде это делать. Я постепенно опускаюсь, от меня начинает пахнуть, мои портянки стали уже совсем черными, но мне негде обменять их на новые.
   Ночами я возвращаюсь в полк. Я пробираюсь к своей шишиге и запираюсь там. Внутри у меня есть матрас, одеяло и подушка. В шишиге я сплю до завтрака, пока меня не будят марширующие роты, я слышу их песни сквозь вентиляционные окошки. Тогда я просыпаюсь и иду в столовую. Я становлюсь в хвост к любой роте и захожу с ней. Иногда дежурные меня отсекают, говорят: "это не наш", и тогда я становлюсь в хвост к другой роте. Иногда мне не удается попасть в столовую и тогда я иду клянчить хлеб к летчикам; у них я беру буханку и отправляюсь на Кирзач. Там я собираю абрикосы и шелковицу, и ем их с хлебом. Получается неплохо.
   Затем снова ухожу в степь. Просто иду подальше от полка и ложусь прямо на землю. У меня ничего нет, мне нечего подстелить под себя, нечем укрыться. Ночами в степи холодно, и я постоянно просыпаюсь, пытаясь согреться дрожью. Я так живу три недели. До дембеля мне остается ещё пятнадцать месяцев и двадцать четыре дня.
***
   " Здравствуй, мама! У меня все в порядке, все хорошо. Сегодня уже двадцать дней, как я служу в этом Моздоке. Я больше не хочу здесь оставаться. Вытащите меня отсюда. А то дедовщина совсем замучала. Только, пожалуйста, не падай в обморок, все не так уж и страшно.
   Вам нужно послать мне вызов. Дайте кому-нибудь денег, или пускай отец ляжет в больницу, если нужно. После этого надо отправить телеграмму на имя командира полка - так мол и так, прошу отпустить младшего сержанта Бабченко в отпуск по семейным обстоятельствам в связи с тяжелой болезнью отца. По-другому отсюда не уехать.
   Дорогая мама, писем больше писать тебе не смогу. Думал, думал, и решил все-таки написать тебе. Нас скоро отправят в Чечню. Там снова возобновились боевые действия, нужно пополнение и всех отправляют туда. Но ты не волнуйся, мы стоим сейчас где-то у черта на куличках, где про войну и не слышали, а во-вторых связь - всегда при штабе, всегда в тылу. Это правда. Так что ты не волнуйся, меня не убьют. Можно даже сказать, что я еду в санаторий на свежий воздух - природа здесь просто замечательная. Всем привет. Целую обоих".
   На конверте я рисую транспарант и пишу на нем "Привет, гражданка!". Ниже - "почтальон, шевели ногами". Я разрисовываю конверт различными войсковыми звездочками и петличками и несу в штаб.
   На плацу ночь. Никого нет, я один среди этих казарм. Дует теплый ветер. Пахнет степью и тоской.
   На взлетке ревут штурмовики. Я останавливаюсь и долго смотрю, как они взлетают, это очень красивое зрелище - два штурмовика, уходящих на ночную бомбежку. Смотрю им вслед, пока огоньки сопел не скрываются за хребтом.
   В штабе горит свет. Какие-то пьяные офицеры курят около "бабочки". Меня не трогают. Дежурный по полку совсем пьян. Я отдаю ему письмо. Он берет конверт и небрежно кидает его на стопку таких же писем, которые ему принесли за вечер. Мое последнее, мне некогда было писать, меня били.
   Мне жалко отправлять его, мне кажется, что вместе с ним я отправляю и частичку себя. Все, что происходит здесь, должно оставаться здесь, мой страх, моя тоска, мои избиения и стоны - все это должно быть только здесь, это принадлежит только этому миру и не должно уходить из этой степи. Все равно там никто не поймет этого, мой страх и тоска затеряются посреди залитого огнями города с его дискотеками и барами, потеряют вес и станут никчемным. Моя смерть страшна только мне и только здесь, там она не волнует никого.
   Мне вдруг невыносимо хочется домой. Тоска, ведомая только солдатам и арестантам накатывает на меня волной, я смотрю это черное южное небо, слушаю рев штурмовиков и плачу. Черт, что это со мной? Неужели я маленький мальчик? Кисель, Кисель, где ты? Где Вовка, где вы, мужики, что с вами? Мне так хреново без вас, ребята...
***
   На обратном пути я захожу в летную столовую. Уже одиннадцать вечера, столовая закрыта, но я знаю одно окошко, в которое надо постучать.
   Я стучу долго, наконец в темноте окна появляется толстая повариха и вопросительно смотрит на меня. Я прошу у неё хлеба. Я говорю, что мне надо в отпуск, а мой старшина пьет водку и послал меня за закуской и если я не принесу ему еды, то он не отпустит меня домой. Повариха вздыхает и уходит на кухню.
   Она выносит мне буханку хлеба, несколько яиц и две остывшие котлеты. Она все поняла - и про старшину и про отпуск, достаточно посмотреть на мою перекошенную разбитую морду, чтобы понять, какой из меня отпускник. Она отдает мне еду и молча закрывает окно. Ничего не говорит. Нас тут сотни таких, и каждую ночь мы стучимся в её окно и просим хлеба. И каждую ночь она дает нам этот хлеб.
   Где-то играет музыка. В Моздоке лают собаки.
   Я иду в казарму. Поднимаюсь на свой этаж, долго стою у двери и слушаю, что происходит внутри. Все тихо. Тогда я осторожно тяну дверь. Она не заперта. Я резко открываю её и быстро прохожу в каптерку, прижимая к груди хлеб и боясь растерять котлеты. Я вжимаю голову в плечи - мне кажется что так разведка меня не заметит и не остановит.
   Я запираюсь в каптерке и ужинаю на той же самой куче бушлатов, на которой меня били.
   Жевать больно.
   Котлеты свиные. Очень вкусно.
6.
   В Чечню все отправляют и отправляют колонны. Теперь они уходят каждую неделю. Боевые действия возобновились, и теперь трупов намного больше, чем когда был мир. Их уже не выкладывают рядком вдоль взлетки, а сразу перегружают в "Уралы" и везут на станцию.
   Я надеюсь, что всю разведку перебили. Мне хочется, чтобы они все погибли, хотя я и понимаю, что это невозможно, кто-то из них наверняка останется жить. А жаль. Как хорошо было бы, если бы убили их всех.
  
   Людей совсем не осталось. Наших там жиманули где-то около Ачхой-Мартана, в полку большие потери. Здесь срочно формируют колонны и отправляют за хребет.
   Вскоре старшина раздает нам смертные медальоны. Мне достается блатной номер - 629600. У Зюзика последние три цифры - 599, у Осипова - 601.
   Смертник алюминиевый. Говорят, что если будешь гореть в бэтэре, то он расплавится, и тогда тебя уже никто не опознает.
   Мы идем в Моздок и покупаем себе смертники из нержавейки. Их можно купить на каждом углу - продавать смертные медальоны в прифронтовом городе - выгодный бизнес.
   Затем мы отправляемся в граверную мастерскую где нам на смертники наносят все необходимые сведения - фамилию, год рождения, обратный адрес и группу крови. Самое главное - обратный адрес. Валяться неопознанным куском мяса в рефрижераторах на станции никто из нас не хочет.
   Те у кого денег нет, делают смертники сами - отламывают черпачки у чайных ложек и гвоздем или иголкой выбивают на них фамилию и группу крови. Ложки сейчас в дефиците, в столовой их постоянно не хватает и вскоре их заменяют на алюминиевые.
   Весь полк готовится к отправке. Весь полк пишет письма, делает смертники и колет на груди группу крови - это обязательно, без сознания ты не сможешь сказать свою группу крови, а на стандартном смертнике таких сведений нет.
   Тренчик, помимо прочего, делает себе еще одну татуировку - патрон в середине снайперского перекрестия на фоне скалистых гор, и надпись сверху - СКВО.
  -- Интересно, - говорит Осипов, разглядывая смертник, - 629601 - это порядковый номер?
  -- Вряд ли, - говорит Зюзик, - тогда получается, что в Чечню отправили уже больше полумиллиона человек.
  -- А что, если война идет уже два года...
  -- Нет, все равно лишком много, - говорю я, - скорее всего здесь учтены все военнослужащие во всех конфликтах последних лет - Абхазия, Нагорный Карабах, Приднестровье... Может быть даже Афганистан.
  -- Черт возьми, - говорит Зюзик, - если мы отправили на все эти войны полмиллиона своих солдат... Сколько же из них погибло?

15

Приложенные файлы

  • doc 11056990
    Размер файла: 388 kB Загрузок: 0

Добавить комментарий